Знаменитая формула Марины Цветаевой «В сем христианнейшем из миров поэты – жиды!», при всей своей афористической парадоксальности, опирается на прочную традицию восприятия судьбы поэта как роковой обреченности на страдания и изгойство, на бесприютность и изгнанничество, в том числе (евреи – изгнанники по определению). «Изгнанники, скитальцы и поэты», как гласит еще один знаменитый стих, удел их – «к чужим шатрам идти просить свой хлеб» (с явной дантовской аллюзией).1 В конце XIX в. эту тему не только развивали, но уже и пародировали (как, например, Чехов в рассказе «Исповедь, или Оля, Женя, Зоя»: «писатель – это вечный сирота, изгнанник, козел отпущения, беззащитное дитя»). Зародилась она давно и в полную силу вошла в эпоху романтизма, для духовного климата которой характерна вышедшая в начале XIX века книга Ж.-М.-Б. Бена де Сен-Виктора «Великие и несчастные поэты», где проводится мысль, что поэтический гений и исполненная страданий жизнь есть вещи нераздельные, и где выстраивается впечатляющий синодик поэтов-страдальцев – от Гомера и Сафо до Мальфилатра и Никола Жильбера. Есть в этом списке и Данте с Тассо. Петрарки, разумеется, нет.

Первым в ряду поэтов-изгнанников стоит Овидий – поэтов изгоняли и до него, но они о своей изгнаннической доле не писали, Овидий сделал тему изгнания темой поэтической2. Тему эту, однако, до Данте никто не подхватил. Причина, может быть, в том, что Овидий слишком охотно и безоговорочно признал себя виновным (хотя в чем заключается его вина, ни разу не сказал), и слишком, как кажется, раболепно славил своего судью (в надежде на помилование)3. Пушкин, во всяком случае, об этом вспомнил, оказавшись в своей южной ссылке рядом с местами, «где элегическую лиру / глухому своему кумиру / он [Овидий] малодушно посвятил» («Из письма к Гнедичу»). А Данте, напротив, ни разу не вспомнил об изгнании Овидия, хотя Овидий – один из главных для него поэтов4: отношение Овидия к своему изгнанию примером для него явно служить не могло.

Скорбь по оставленной отчизне и горечь от пребывания на чужбине Данте чувствовал не менее остро, чем Овидий – правда, чтобы ее сполна выразить, Овидию понадобилось две книги стихотворений, а Данте хватило двух терцин (Рай, XVII, 55–60). Овидий надеялся на прощение – Данте также до какого-то времени верил, что ему удастся «по-хорошему» (con buona pace) примириться с Флоренцией и в ней «успокоить усталый дух» (Пир, I, III). Овидий прощения не дождался – Данте, и здесь уже начинаются различия, отверг прощение, оговоренное рядом унизительных условий. Путь «славы и чести» (via… que fame Dantisque honori non deroget) для него важнее, чем возвращение на родину5. Данте, в отличие от Овидия, не согласен считать себя виновным – ни в ошибке, ни в оплошности, ни в преступлении. Он – безвинный изгнанник (exul immeritus), так он себя называет в четырех письмах. Изгнали его за «добрые дела» (per tuo ben far – Inferno, XV, 64), и преступники – те, кто его изгнали, «завистливый, надменный, жадный люд» (68). Правда на его стороне, и хотя чувство влечет его к оставленной родине, разум убеждает, что мир Тосканой и Флоренцией не ограничивается, и именно мир он должен избрать своим новым отечеством (О народном красноречии, I, VI). Изгнание причиняет ему боль, но он гордится своим изгнанием (канцона «Мое три дамы сердце окружили»: l’essilio che m’ è dato onor mi tegno)6.

Петрарку никто ниоткуда не изгонял – напротив, наперебой предлагали звания и должности. В изгнании он, правда, родился (его отец был изгнан из Флоренции в том же году, что и Данте) и куда с большим основанием мог бы зваться гражданином мира, чем Данте. «Гражданином Флоренции» (florentinus civis) и «моим согражданином» (concivis meus) его упорно называет Боккаччо, сам Петрарка тоже неоднократно именует Флоренцию своей родиной, но ничего похожего на пронзительные дантовские слова не ищет и не находит. В «Письмах о делах повседневных» он, как правило, защищается от обвинений в холодности или прямой неприязни к Флоренции: напоминает, что она была жестока по отношению к его семейству (Fam. VII, 10), говорит, что любит родину, но предпочитает жить в других местах (Fam. VIII, 10), а почему – объясняет тем, что она вся погрязла в делах и торговле (Fam. XXIV, 12, lucri dedita). Во всяком случае большого желания вернуться на родину или хотя бы навестить ее у Петрарки никогда не возникало. Впервые он побывал во Флоренции в 1350 г., сорока шести лет (напомним, что мать Петрарки получила разрешение вернуться на территорию Флоренции уже в 1305 г. и свои детские годы Франческо провел во флорентийской Инчизе – отец навещал семью тайно). А в 1351 г. флорентийская коммуна, поддавшись на уговоры Боккаччо, пригласила Петрарку занять кафедру в университете, при этом приговор отцу был бы отменен и конфискованное имущество возвращено. Откликаясь на это предложение (Fam. XI 5), Петрарка расценил возвращение имущества как естественный знак уважения к его заслугам, а на приглашение в университет ответил уклончиво и вскоре уехал в Прованс. Коммуна, поняв это как отказ, тут же отозвала все свои авансы.

Теме изгнания Петрарка посвятил небольшую главку в трактате «О средствах против превратностей судьбы» (II, 67). Основной тезис – «изгнания не существует», вернее, оно существует только для того, кто воспринимает его как несчастье. Между тем человека разумного и доблестного изгнание смутить не может, для него весь мир – отечество (или, в другой проекции, весь мир – тюрьма, но этот поворот темы здесь Петрарка не развивает). Если ты изгнан несправедливо, радуйся, что ты больше предан добродетели, чем родине. Если ты изгнан надолго, заведи себе другую родину. Тебе приказано отправиться в изгнание – считай это путешествием (похожая мысль – в Fam. II, 3, 4). Тебя принуждают – считай это своим выбором и отнесись к нему с радостью. Изгнание – это испытание, если оно тебя сломает, значит ты его не выдержал, если останешься тверд, доблесть твоя приумножится.

В качестве примеров стойкости перед лицом изгнания Петрарка называет Камилла, Рутилия, Метелла, Сципионов. Имени Данте нет, но негласно Данте здесь присутствует. Видимо, именно к нему можно отнести мысль о том, что не следует сохранять привязанность к малой части обширного мира. Жалок тот, кто за эту привязанность держится. Дело тут, наверное, не только в желании уколоть мимоходом поэта, которого Петрарка воспринимал как своего главного соперника. Он, наверное, и вправду не понимал, как можно тосковать по городу, поступившему с тобой сурово и несправедливо, как можно хотеть вернуться в человеческий муравейник, где тебя связывают по рукам и ногам кровные и клановые обязательства, когда ты наконец обрел свободу. Сам же Петрарка был апатридом по судьбе и по натуре. Флоренцию, положим, ему было любить не за что. Но ведь и о Воклюзе, дом в котором он создал своими руками и который называл своей «малой Италией» (Fam. XII, 8), он как-то обмолвился: да, красивое место, но что в нем хорошего, если отнять у него Петрарку (письмо к Луке Кристиани от 19 мая 1349 г.). Италия, в любви к которой он постоянно клянется, это некая идея Италии, некий историко-культурный миф, и она имеет мало общего с Италией реальной7. Именно из этой, несуществующей Италии, Италии Цезаря и Цицерона он чувствовал себя изгнанником – из мира высокой культуры в мир варварства.

Здесь намечается некоторое духовное родство Петрарки с Овидием: у обоих есть оппозиция двух этих миров, культурного и варварского, разница в том, что у Овидия они разделены пространством, а у Петрарки – временем. Оба стремятся эту границу преодолеть: Овидий – «Письмами с Понта», Петрарка – письмами Гомеру, Цицерону и Титу Ливию. Оба согласны жить, где угодно, но только не там, куда их насильственно поместили8. Оба одиноки, но Овидий своим одиночеством мучается, а Петрарка свое одиночество культивирует. Овидий благодаря этому создает новую поэтическую тему9, а Петрарка – новый культурный миф.

Уединение для Петрарки – безотносительная ценность. Уединению он посвятил один из своих наименее риторически холодных трактатов («Об уединенной жизни», 1346). «Для меня, - говорится в нем, - с уединением не могут сравниться ни подруга, ни супруга, ни участие в суде, ни проценты и барыши, ни залоговые сделки, ни трибуны, ни баня, ни лавки, ни сцена, ни городские портики. Это мне внушено самой природой»10. К уединению он действительно стремился, избрав своим образом жизни удел своего рода культурного отшельничества, не имеющий в истории прямых прецедентов. В отличие от киников Петрарка, затворяясь в своем Воклюзе близ Авиньона или в Арква близ Падуи, никого не стремился эпатировать, а в отличие от монахов, уходя от мира, с миром окончательно не порывал. Его отшельничество – светское и вполне публичное: отдаляясь от мира, он становится миру лучше виден, ему уже не грозит опасность в нем затеряться. А чтобы мир о нем не забыл, ему нужно постоянно о себе напоминать – этому служат письма, длящийся десятилетиями рассказ о себе, исповедь, сделавшаяся публичной и непрерывной.

В главке, посвященной изгнанию в трактате «О средствах против превратностей судьбы», Петрарка об Овидии не упомянул. Зато упомянул, и весьма неодобрительно, в трактате «Об уединенной жизни» (II, 12). У него к Овидию две претензии. Первая – это то, что он слишком много внимания уделяет любострастию, чему свидетельством его «Наука любви», книга «нездоровая» (insanum opus) и справедливая причина для изгнания. Вторая – что он не понял, как благотворно для поэтов уединение, и в этом отношении представляет своего рода исключение. Вернуться в многолюдье Рима он стремился, потому что там легче было удовлетворить сжигавшие его желания. Будь его нравы другими, он бы и изгнанию не подвергся, и перенес бы изгнание с более легкой душой (equanimius).

В целом можно сказать, что если Данте дал складывающемуся топосу «поэта-изгнанника» мотивы моральной стойкости, любви к родине вопреки и поверх ее несправедливого суда, приятия своей судьбы, то Петрарка добавил к этому мотив самодостаточности. У Данте подступы к нему тоже есть: ты станешь «партией сам для себя», говорит ему Каччагвида (Рай, XVII, 69). Но Петрарка развил этот мотив до универсальной жизненной программы, в рамках которой мотивы, непосредственно связанные с изгнанничеством, оттесняются на второй план. Это, собственно, уже другой топос, и пушкинский стих «Ты – царь, живи один» опирается на него.

Тассо, как и Петрарка, был изгнанником, так сказать¸ во втором поколении. Изгнан был из Неаполя его отец, Бернардо, известный поэт – вместе с его патроном Ферранте князем Салернским. Семьи Бернардо изгнание не затронуло, и юный Торквато еще два года оставался с матерью, пока отец в 1554 г. не выписал его к себе в Рим. Самого Торквато не изгоняли. Он дважды бежал: сначала в 1577 г. из Феррары, где его после нападения с ножом на слугу подвергли заключению в монастыре Св. Франциска, затем в 1587 г. из Мантуи, где заключения не было, но был надзор. В промежутке было еще одно заключение, самое долгое и самое знаменитое – семь лет и четыре месяца в монастыре св. Анны в Ферраре. Это не помешало Тассо представить себя изгнанником в канцоне «К Метавру», написанной (но не дописанной до конца), когда Тассо освободился от первой феррарской темницы и еще не попал во вторую. Он называет себя «беглым странником» (fugace peregrino), сравнивает с Асканием и Камиллой (чьи отцы стали изгнанниками из родных краев), говорит, что рос в нищете и в «жестоком изгнании» (in aspro essiglio). Главный его гонитель – судьба, это она, жестокая и всевидящая, несмотря на свою слепоту (quella cruda e cieca dea ch’è cieca e pur mi vede), богиня сделала его с младенческих лет своей «мишенью и забавой». Для собственно художественного творчества Тассо такой плотный автобиографизм (он вспоминает еще о разлуке с матерью и о смерти отца) – редкость. Лирика его автобиографична только в той мере, в какой автобиографична всякая лирика классической эпохи (т.е. с большой долей жанровой и риторической условности), есть некоторые автобиографические включения в диалогах, в «Освобожденном Иерусалиме» – лишь строка во вступлении, где автор, подносящий свой труд феррарскому герцогу, предстает «блуждающим странником» (peregrino errante), тонущим в море бед.

Образ Тассо как безвинного скитальца и страдальца, словно притягивающего к себе все возможные несчастья, есть в значительной мере плод его писем, большая часть которых создавалась в период заключения (более пятисот). Последующая традиция добавила лишь романтическую историю о любви к герцогской сестре и легенду о том, что Тассо притворился безумным с тем, чтобы избегнуть преследования высокопоставленных завистников. В тассовском эпистолярии – постоянные жалобы на неволю, на одиночество, на бытовые неудобства, болезни, страхи, тревоги, подавленность, галлюцинации. Мольбы о заступничестве, обращенные к князьям, прелатам, друзьям, литераторам. И вдруг –просьба прислать свежие рубашки и сахару получше (именно эта игра контрастов дала повод Леопарди объявить эпистолярий Тассо его главным произведением и лучшей прозой в Италии XVI века). В своих письмах Тассо готов назвать своих гонителей и завистников, но все равно главной гонительницей остается судьба, именно против нее он просит помощи («пусть победит Ваше милосердие мою судьбу» – письмо Лукреции д’Эсте 18 марта 1585 г.). И это уже не внешняя сила, против которой можно бороться и от которой можно бежать, а что-то сросшееся с тобой навеки.

Драматические перипетии дантовской биографии могли пониматься как нечто сугубо личное, как случившееся с ним и только с ним. Программа, предложенная Петраркой, могла рассматриваться как нечто сугубо абстрактное, как то, что к реальной жизни отношения не имеет. С Тассо ситуация в корне иная. Его судьба парадигматична. Недаром его жизнь, едва успев закончиться, стала превращаться в легенду. То, что произошло с ним, может произойти со всяким поэтом – каждого подстерегает изгнание, темница, безумие. Рядом с образом поэта как любимца богов впервые встал образ поэта как невольника своей судьбы. Топос сложился окончательно.


БИБЛИОГРАФИЯ

Гаспаров М.Л. Овидий в изгнании // Гаспаров М.Л. Избранные труды. Том I. О поэтах. М.: Языки русской культуры, 1997. С. 192–227.

Данте Алигьери. Малые произведения. М.: Наука, 1968. 649 с.

Петрарка Ф. Лирика. М.: Художественная литература, 1980. 382 с.

Петрарка Ф. Сочинения философские и полемические. М.: РОССПЭН, 1998. 479 с.

Fenzi E. Petrarca e l’esilio. Uno stile di vita // Arzanà. Cahier de literature medieval italienne. 2013. № 16–17. Pp. 365–402.

Mercuri R. Dante e l’esilio // Arzanà. Cahier de literature medieval italienne. 2013. № 16–17. Pp. 231-250.

Mincione G. Ovidio nella Divina Commedia. Chieti. Edizioni Solfanelli, 2015. Pp. 72.


REFERENCES

Gasparov M.L. Ovidij v izgnanii // Gasparov M.L. Izbrannye trudy. Tom I. O poetakh. Moskva, Iazyki russkoj kul’tury, 1997. Pp. 192–227.

Dante Alig’eri. Malye proizvedeniia. Moskva, Nauka, 1968. Pp. 649.

Petrarka F. Lirika. Moskva, Khudožestvennaia literatura, 1980. Pp. 382.

Petrarka F. Sočineniia filosofskie i polemičeskie. Moskva, ROSSPEN, 1998. Pp. 479.

Fenzi E. Petrarca e l’esilio. Uno stile di vita // Arzanà. Cahier de literature medieval italienne. 2013. № 16–17. Pp. 365–402.

Mercuri R. Dante e l’esilio // Arzanà. Cahier de literature medieval italienne. 2013. № 16–17. Pp. 231–250.

Mincione G. Ovidio nella Divina Commedia. Chieti. Edizioni Solfanelli, 2015. Pp. 72.


  1.  Для Волошина изгнанничество и скитальчество – один из лейтмотивов. Ср. в той же Corona astralis «Кому земля – священный край изгнанья» или «В себе несем свое изгнанье мы». Ср. также: «Быть изгоем при всех царях или народоустройствах» («Доблесть поэта»), «Бездомный долгий путь назначен мне судьбой… Я странник и поэт» («Как некий юноша»), «Предвечно странствие мое» («Я верен темному завету»). 

  2. Гаспаров 1997. С. 205. 

  3. Там же, с. 215–216. 

  4. Mincione 2015. 

  5.  «Но если сначала вы, а потом другие найдете иной путь, приемлемый для славы и чести Данте, я поспешу ступить на него. И если ни один из таких путей не ведет во Флоренцию, значит во Флоренцию я не войду никогда» (Письмо флорентийскому другу // Данте Алигьери. С. 384). 

  6. Об этой теме у Данте см.: Mercuri 2013. 

  7. Fenzi 2013. 

  8.  «Я всегда желал бы быть рожденным в любой другой век и, чтобы забыть этот, постоянно старался жить душою в иных веках» («Письмо к потомкам» // Петрарка 1980. С. 310). 

  9.  «Открытие темы одиночества, изобретение поэтических слов для ощущения одиночества – именно в этом заключается вечный вклад понтийских элегий Овидия в сокровищницу духовного мира Европы» (Гаспаров С. 205) 

  10. Петрарка 1998. С. 88.