Исследования памяти уже лет тридцать претендуют на статус «но-вой парадигмы»1 гуманитарного знания. Список «отцов-основателей», перечень ключевых сюжетов и понятийный аппарат данного направления давно сформировались. Ежегодно выходят десятки исследований, посвященных очередным историческим юбилеям; проблемам сохранения культурного наследия; специфике влияния медиа на историческое сознание; национальным «войнам памяти» и памяти о войнах2. На этом фоне тезис о складывании «третьей волны» memory studies3 и принципиальном отличии современных исследований культурной памяти от дискуссий о коллективных практиках коммеморации конца ХХ в. звучит несколько претенциозно. Не претендуя на его опровержение или подтверждение в рамках небольшого историографического обзора, обозначим лишь некоторые продолжающегося «мемориального бума» и постараемся проблематизировать их специфику.
Продуктивным началом такого разговора может стать книга профессора университета Джорджа Мейсона Элисон Ландсберг «Овладевая прошлым: массовая культура и производство исторического знания»4, посвященная аффективной вовлеченности в прошлое, которую пропагандируют memory studies. Поясняя название книги, автор отмечает, что традиционный исторический нарратив сменился сегодня комплексом новых медиумов – фотографии, видео и интернет-коммуни-каций. Историописание XIX века четко разделяло прошлое (скрытое в архивах и текстах, но вполне обозримое благодаря универсальному взгляду незаинтересованного исследователя) и настоящее (с его неизбежной политической ангажированностью). Современные медиа предполагают вовлеченность аудитории, ее активное участие в любой исторической репрезентации / реконструкции, стирающей границы между «тогда» и «сейчас». История оказывается материализованной в форме наследия – предельно осязаемых объектов и субъективных практик, не доступных универсальному взору.
Эта смена культурных медиумов существенно повлияла не только на рациональные представления о пространстве-времени, но и на структуры неосознанных ощущений (structures of feeling, по выражению известного британского теоретика культуры Р. Уильямса). Будучи результатом трансформации всей культуры современного общества, она затронула как массовую аудиторию, так и академические исследования. Последние стали испытывать все большее влияние аффективной вовлеченности в практики коммеморации5. По мнению Ландсберг, аффект стирает различие между актуальным жизненным опытом и медиа-репрезентациями прошлого: они в равной степени могут вызывать отклик, использоваться в создании бриколажей и разного рода гибридных идентичностей: «Когда индивид контактирует с медиа-репрезента-циями, его тело откликается. Само присутствие медиа-репрезентаций провоцирует тело к движению и аффективному ответу. Они вызывают живой опыт, не менее реальный, чем какой-либо другой»6. Однако подобный аффект не исключает и даже скорее способствует познавательной активности аудитории. Отталкиваясь от известной работы В. Бень-ямина «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости», Ландсберг утверждает, что современная публика или массовый зритель сами производят монтаж, соединяя между собой не только отдельные образы, но и разные культурные жанры. Потребление оказывается неразрывно связано с производством бриколажей, новых аффектов и смыслов. То есть потребительская культура (с ее акцентом на идентификацию) не уничтожает идущую от авангарда традицию «остранения», утопического желания справедливости, политической и культурной критики. Этот тезис автор доказывает в главах, посвященных современным историческим фильмам («Харви Милк» Гаса Ван Сента, «Отель Руанда» Терри Джорджа, «Доброй ночи и удачи» Джорджа Клуни); телевизионным сериалам («Дэдвуд», «Безумцы» и «Рим»); историческим реалити-шоу, виртуальным выставкам и т.д. Аффекты, которые они вызывают у аудитории, могут порождать новые смыслы и ассоциации. Их воздействие не сводимо к развлечению и воспроизведению избитых клише, – они меняют историческое сознание зрителя и его темпоральные представления, оспаривая нерушимость границ между (прошлым) опытом и актуальными репрезентациями.
Сильной стороной книги Ландсберг становится попытка феноменологического описания результатов такого воздействия. При этом она редко использует метафору памяти, сегодня ставшую слишком распространенной. По сути, речь идет о следующем шаге в направлении, заданном memory studies, – попытке заменить стрелу хронологического, линейного времени картой, напоминающей атлас «Мнемозина» Аби Варбурга. Исследователей все чаще интересуют не отдельные точки («места памяти»), но общая топология этого пространства, его движущие силы и динамические эффекты, определяющие растущую пролиферацию культурных практик и смену режимов соотнесения жизненного опыта и медиа-репрезентаций.
Специфика такого подхода к культурной памяти оказывается также в центре внимания Патрика Хаттона, известного российскому читателю благодаря монографии «История как искусство памяти»7. В своей новой книге «Феномен памяти в современном историописании» он утверждает, что диалог между историей и памятью привел к формированию своеобразного гибрида – исторической коммеморации. «Исследования коллективной памяти предполагали пассивную рефлексию, [современная] историческая коммеморация призывает к активной вовлеченности в мемориальные проекты»8. Сравнивая концепции П. Нора и П. Рикера, Д. Мосса и Я. Зерубавель, У. Онга и Я. Ассмана, Г. Спигел и Д. Олика, С. Бойм и П. Фриче, К. Дженкинс и Ф. Анкерсмита, Хаттон прослеживает основные линии полемики, объединяющей предельно разросшееся междисциплинарное поле memory studies. В первой главе («Историографические предпосылки феномена памяти») автор разбирает истоки современного «мемориального бума» и интеллектуальный контекст его распространения: кризис национальных и макросоциаль-ных нарративов XIX в.; раскол популярной и элитарной культуры; признание современной историографией своей вовлеченности в социально-культурные процессы; «деколонизацию истории» и т.д. Именно в этом контексте в 1980-е гг. стали набирать силу три ключевых тренда: исследования национальной политики памяти; историко-антропологичес-кий анализ трансформации памяти при переходе от устной к письменной культуре; исследования Холокоста и trauma studies. Первый из них наиболее подробно прослеживается в книге. В частности, в главе «Политика коммеморации» подробно рассматривается влияние концепций «воображаемого сообщества» Б. Андерсона и «изобретения традиции» Э. Хобсбаума на memory studies. При этом автор доказывает, что политика памяти в конце ХХ в. во многом стала выполнять функции идеологии, точнее, она реструктурировала уровень морального долженствования, сделав основой новой «моральной экономики» именно «долг помнить», весьма амбивалентно оцениваемый сообществом историков.
Впрочем, в 2000-е гг. эта проблематика отошла, по мнению Хаттона, на задний план, уступив свое место «третьей волне» memory studies – исследованию культурных практик взаимодействия опыта и репрезентации. Возникающее на их стыке пространство «мнемоистории»9 формируется в результате рационального и вполне академического диалога (а не аффекта или воздействия массовой культуры, как у Э. Ландсберг). Этот диалог обладает внутренней логикой, его язык не аффективен, хотя он и опирается на коллаж из образов и нарративов. Работа памяти при этом понимается не просто как социальный конструкт, но как перформатив – процесс, затрагивающий одновременно индивидуальную и групповую идентичность, что концептуально меняет представление историков о своей дисциплине. В результате на смену линейному нарративу приходит широкий спектр мемориальных практик, исследования которых должны учитывать многосторонние процессы их пролиферации, противостояния, вытеснения и т.д.
Таким образом, общим трендом этих очень разных исследований становится внимание к топологии пространства, формирующегося между историей и памятью, аналитике его языка и феноменологии существования гибридных практик «исторической коммеморации». Однако и Ландсберг, и Хаттон, как, возможно, и memory studies в целом, склонны недооценивать ряд принципиальных проблем, возникающих на этом перекрестке. Работая в привычном для себя дисциплинарном поле (первая – в рамках memory studies, второй – в области теоретической историографии), они стремятся не обострять существующие разногласия, хотя последние неизбежно возникают, как только речь заходит о механизмах взаимосвязи аффективного и рационального уровня, а также об устойчивых стратегиях медиа-репрезентации предельного / травматического опыта. Более того, топографический анализ современного темпорального режима (как и самого понятия «современности»10), неизбежно предполагает силовое напряжение смыслов. Не абсолютизируя последнее вслед за сторонниками дерридианской деконструкции, отметим огромное различие языков выжившего и наблюдателя (исследователя). «Вовлеченность» Ландсберг и историографическая саморефлексия Хаттона не однонаправленны, они не могут автоматически «дополнять» друг друга.
Предельно актуальными в этом контексте представляются, во-первых, аналитическое сравнение механизмов воплощения памяти, – с одной стороны, интернализации культурных практик и медийных клише, а с другой – экстернализации жизненного опыта. Чаще всего эти модальности оказываются взаимосвязаны, что позволяет поставить вопрос об относительно устойчивых режимах субъективации. А во-вторых, исследование практик коммеморации должно быть максимально интегрировано в актуальные социально-культурные процессы, учитывать локальные различия, не подчиняя их глобальным трендам. Без работы в этом направлении и осознания серьезности обозначенных противоречий, memory studies рискуют превратиться из источника обновления историографии в болото, «волны» на поверхности которого мало кого интересуют. Современный режим темпоральности обладает массой противоречий (о них много писали Ф. Артог и Р. Козеллек), но его несомненным достоинством представляется как раз интерес к состояниям неопределенности и нежелание сглаживать противоречия. Исследования памяти и трансформаций современной темпоральности по-прежнему требуют серьезных аналитических усилий, а не самодовольного (поп)культурного умиротворения.
БИБЛИОГРАФИЯ / REFERENCES
Danilova N. The Politics of War Commemoration in the UK and Russia (Palgrave Macmillan Memory Studies). N.Y.: Palgrave Macmillan, 2015. 256 p.
Hutton P.H. The Memory Phenomenon in Contemporary Historical Writing. N.Y.: Palgrave Macmillan, 2016. 234 p.
Landsberg A. Engaging the Past: Mass Culture and the Production of Historical Knowledge. N.Y.: Columbia University Press, 2015. 213 p.
War and Memory in Russia, Ukraine and Belarus (Palgrave Macmillan Memory Studies) / Ed. by J. Fedor, M. Kangaspuro, J. Lassila, T. Zhurzhenko. N.Y.: Palgrave Macmillan, 2017. 506 p.
Winter J. War Beyond Words. Cambridge, N.Y.: Cambridge University Press, 2017. 234 p.
Васильев А.Г. Memory studies: единство парадигмы – многообразие объектов // Новое литературное обозрение. 2012. № 5. С. 461-480 [Vasiliev A.G. Memory studies: edinstvo paradigmy – mnogoobrazie obiektov, in: Novoe literaturnoe obozrenie, 2012, No. 5, pp. 461-480].
Кобылин И.И. История и топология: взлет и падение анахронизма // Социология власти. 2016. № 2. С. 15-34 [Kobylin I.I. Istoriya i topologiya: vzlet i padenie anahronizma, in: Sociologiya vlasti, 2016, No. 2, pp. 15-34].
Репина Л.П. Память о прошлом в пространстве культуры // Диалог со временем. 2013. № 43. С. 190-198 [Repina L.P. Pamyat' o proshlom v prostranstve kul'tury, in: Dialog so vremenem, 2013, No. 43, pp. 190-198].
Репина Л.П., Леонтьева О.Б. Образы прошлого, мемориальная парадигма и «историография памяти» в современной России // Электронный научно-образовательный журнал История. 2015. № 9 (42). С. 5 [Repina L.P., Leontieva O.B. Obrazy proshlogo, memorial'naya paradigma i «istoriografiya pamyati» v sovremennoj Rossii, in: Elektronnyj nauchno-obrazovatelnyj zhurnal Istoriya, 2015, No. 9 (42), p. 5].
Хаттон П. История как искусство памяти. СПб: Владимир Даль, 2003. 422 с. [Hutton P. Istoriya kak iskusstvo pamyati. St. Petersburg, Vladimir Dal', 2003, 422 p.]
-
Васильев 2012; Репина 2013; Репина, Леонтьева 2015. ↩
-
Например, см.: Danilova 2015; War and Memory… 2017; Winter 2017; etc. ↩
-
«Первая волна в конце XIX в. была научной и ориентировалась на индивида. В ее центре лежала психологическая сфера. Вторая волна сформировалась к концу ХХ в. Она была ближе искусству памяти, но ориентировалась в основном на социальные рамки. Ее основной сферой распространения стала историография. Третья волна распространяется с начала ХХI в. и ориентируется на культурные последствия медиа-технологий. В ее центре оказываются исследования коммуникаций». Hutton 2016. P. 177. ↩
-
Landsberg 2015. ↩
-
«Наше ощущение важности прошлого, его значимости и ценности основывается на популярном нарративе, который нас затрагивает, провоцирует и овладевает нами не только интеллектуально, но и на аффективном уровне». Ibid. Р. 2. ↩
-
Ibid. P. 20. ↩
-
Хаттон 2003. ↩
-
Hutton 2016. Р. 67. ↩
-
Ibid. P. 209. ↩
-
«Последняя, как выясняется, всегда внутренне расколота, инфицирована, всегда не совпадает с собой. Вместо четких – почти естественных – ‘межвременных’ границ мы сталкиваемся с ‘силовыми полями’ (Вальтер Беньямин) темпоральных трансформаций, (пре)вращений и взаимных заражений». Кобылин 2016. С. 17. ↩