Вынося в заголовок предложенную М.А. Баргом яркую и точную метафору исторического сознания я хотела бы не просто напомнить читателям о приоритете выдающегося отечественного историка и методолога в теоретической разработке этой категории анализа1, но еще раз вернуться к вопросу о трудностях концептуализации и несводимости друг к другу двух популярнейших понятий современного гуманитарного знания – исторической памяти и исторического сознания. Попытки дать им логические определения, как правило, наталкиваются на общие для гуманитарного познания проблемы и неизбежно порождают споры2.

М.А. Барг справедливо и неоднократно подчеркивал, что было бы неверно сводить историческое сознание к исторической памяти, как и ставить знак равенства между историческим и общественным сознанием. По мысли ученого, общественное сознание является историческим не только в силу того, что его содержание с течением времени изменяется (в этом случае речь идет об историчности общественного сознания), но и потому, что определенной своей стороной оно «обращено» в прошлое, «погружено» в историю (отражает восприятие истории). Но исчерпывается ли этим прошлым содержание исторического сознания? – Ответ на этот вопрос, который мог бы быть довольно пространным и размытым, оказывается «свёрнут» в символический образ «духовного моста», переброшенного через пропасть времен, из прошлого в грядущее3.

В контексте историографической революции новейшего времени эта риторическая фигура обретает особое интерпретационное качество и становится эпистемологической категорией4. При этом историческое время может быть представлено как «единство всех трех измерений», в рамках которого прошедшее и будущее «“встречаются” в настоящем, выступают его составляющими»5.

Впрочем, в литературе встречаются разные версии направленности движения в рамках представленной тройственной хроноструктуры. Можно, например, обнаружить модели, в которых вектор направлен от будущего к прошлому, и образ будущего, так или иначе очерчивающий поставленные субъектом действия цели, определяет, тем самым, картину прошлого. Вспомним в этой связи мысль К. Ясперса о том, что будущее, рассматриваемое как пространство возможностей, «получает глубину лишь посредством прошлого» ( осознавая себя «связанным тем, что сделано, предпринято, решено»), но зависимость оказывается двусторонней: «более позднее определяет более раннее, поскольку оно связывает его из некоего будущего, которое не оставляет ему произвольной жизни…»6.

Схема Поля Рикера выглядит так: «…с памятью связано направление ориентации в двойном значении – от прошлого к будущему, как бы с помощью толчка сзади, в соответствии со стрелой времени, характеризующей его изменение; но также и от будущего к прошлому, путем противоположного движения – от ожидания к воспоминанию через живое настоящее (курсив мой – Л. Р.7. И здесь стоит подчеркнуть, что это «живое настоящее», «подталкиваемое» воспоминаниями, обладает немалым собственным детерминирующим потенциалом в каждой конкретной культурно-исторической ситуации. На мой взгляд, характерная для социальной (групповой) памяти избирательность (тенденциозность) действует от ситуации настоящего – через идеал «светлого» будущего (в той или иной его версии) или, напротив, из страха перед ним, рождающего ностальгический культ «славного» прошлого, – к образу минувшего, соответствующего заданной исторической траектории.

При таком «встречном» движении речь может идти как о сознательной манипуляции прошлым со стороны власть предержащих или их оппонентов, так и об эффектах коллективного бессознательного, поскольку в реальном времени политические решения принимаются, осуществляются и оправдываются (или же критикуются и отвергаются), а практические действия индивидуальных и коллективных исторических субъектов осмысляются и оцениваются сквозь призму сложившихся социальных (групповых) представлений в границах совокупности определяемых ими потенциальных возможностей. В этом плане особенно перспективным выглядит изучение кульминационных точек истории, ее переломных периодов, всегда отмеченных высоким общественным интересом к прошлому, острыми политическими дебатами, конкуренцией социально-политических проектов и «позиционной войной» в историографии. В общественном сознании кризисных и переходных эпох, в периоды крупных и стремительных социальных сдвигов, радикальных реформ, войн, революций ярко проявляются противоречивые и даже конфликтующие «образы прошлого»8. Именно в такие «смутные времена» общественных трансформаций происходят сущностные изменения в привычном порядке сочленения прошлого, настоящего и будущего.

Эта векторность исторического сознания непосредственно связана с существованием разных типов общественного идеала: ретроспективного (идеал в утраченном прошлом, «золотом веке») и перспективного (идеал в ожидаемом и желанном будущем). Так, например, по словам Патрика Хаттона, в отличие от исторических представлений предшествовавших эпох, историческое сознание, отражающее ценности современной культуры, «демонстрирует не столь сильное благоговение перед прошлым и возлагает большие надежды на новшества будущего»9. Франсуа Артог предложил в качестве полезного инструмента анализа исторического сознания типологию «режимов историчности» (пассеизм, презентизм, футуризм), различных форм восприятия и способов сочленения категорий прошлого, настоящего и будущего, различающихся по тому, на какой из трех модальностей времени ставится акцент в разных обществах и культурах, на разных социальных уровнях10.

Значение темпорального компонента культурных представлений в общей картине мира невозможно переоценить. При этом сегодня ставится задача не просто констатировать особенности концепций времени в исторических традициях разных культур и эпох, но и направить усилия на поиск всеобщего, характерного для всего человечества. В связи с этим разрабатываются новые подходы к сравнительному изучению исторического сознания и концепций прошлого.

Без сомнения, «культурный поворот» дал мощный импульс разработке проблемы коллективных представлений о прошлом11. Вместе с тем дискуссии вокруг таких концептов, как «историческая память», «историческое сознание», «образы прошлого», продолжаются, а новые исследования в «парадигме памяти», придают им свежие краски.

В этом плане заслуживает серьезного внимания анализ понятийного инструментария исследований исторической памяти, предпринятый О.Б. Леонтьевой в ее фундаментальной монографии об образах прошлого в российской культуре XIX – XX вв.12. Автор видит трудность в том, что историческая памятьпредставляет собой и совокупность текстов, и совокупность образов, а текст и образ анализируются с помощью разных исследовательских методик и разных категорий. И если в первом случае в центре познавательной процедуры оказываются язык исторического письма («дискурсы памяти») и приемы исторической концептуализации, то исследование многозначных образов прошлого, позволяющее проследить «процесс превращения фактов реальности в факты исторической памяти», ориентировано на соотнесение их с концептами и проектами коллективной идентичности. Внимание историка концентрируется на категории исторического мифа. Миф трактуется как «механизм, обеспечивающий воспроизведение коллективной идентичности через постоянные отсылки к сюжетному повествованию об “общем прошлом”, к его ключевым моментам и персонажам»13. Задавая себе вопрос, почему именно «миф» превратился в центральную категорию изучения исторической памяти, Леонтьева находит причину в том, что, поскольку миф «представляет собой семантическое “ядро”, где в свернутом виде заключены и образ, и рассказ-повествование», эта категория «позволяет объединить и дискурсивную, и образную природу исторической памяти. Вместо же “сверхъестественных сил”, влияющих на судьбу персонажа, в современных исторических дискурсах выступают трансцендентальные ценности той или иной культуры, приобщение к которым придает смысл человеческой жизни и непреходящее значение – конкретным поступкам. Таким образом, исследование исторической памяти всегда представляет собой реконструкцию идентификационных структур, свойственных сознанию “вспоминающей” эпохи. Понятия “идентичность”–“память”–“дискурс”–“образ”–“миф” оказываются взаимно увязанными друг с другом, существующими в одном проблемном поле»14.

Специалисты по истории разных цивилизаций редко сопоставляют результаты своих исследований, а если это случается, то процедура, как правило, сводится к противопоставлению, поиску контрастов. В таком сравнении доминирует неизбежная предзаданность культурного контекста, вследствие чего исследователь оценивает историческое мышление другой цивилизации сквозь призму идеи истории в собственной культуре, и это имеющееся у него представление о том, что есть история, выступает как скрытый критерий, как норма или, по меньшей мере, как некий фактор, структурирующий его видение и оценку иных вариантов исторического мышления (так называемый «культурный империализм»). В случае неотрефлексированности этой познавательной ситуации, такое сравнение превращается в простое измерение дистанции от некритически воспринятой «нормы» в терминах «развитости» («прогрессивности») и «отсталости» («архаичности», «примитивности») и не дает возможности разобраться в особенностях и сходствах различных способов исторического мышления и историописания.

Попытка Й. Рюзена на основе синтеза модернистского и постмодернистского типов исторического мышления одновременно признать идею существования множества различных историй и идею единства исторического опыта открывает новые возможности. Историк подчеркивает: «..Нам нужна ведущая система ценностей, универсальная система ценностей, которая утверждает различие культур (курсив мой. – Л. Р.)15». Звучит парадоксально, но столь же внешне парадоксальным может показаться и более общий принцип сосуществования культур и цивилизаций в современном глобализирующемся мире – принцип «единства в многообразии». Между тем, Рюзен распространил этот принцип на уровень исторического сознания с его множественностью форм (как синхронных, так и стадиальных), прежде всего – в проблемном поле, обозначенном им как «межкультурная компаративная историография»16. Речь идет о сравнительном анализе исторического сознания и традиций историописания, который выходит далеко за пределы европейской культурной традиции и западной цивилизации – на глобальную арену17. С целью коррекции культурной включенности исследователя предлагается теория «культурных универсалий исторического сознания» (или «общая теория культурной памяти»), т. е. выход за рамки свойственных профессиональной историографии рациональных процедур исторического познания в пространство базовых ментальных операций воспоминания, интерпретации и репрезентации прошлого, присутствующих в любой культуре и обеспечивающих практические потребности ориентации людей в их настоящем.

«Теория культурной памяти, или исторического сознания», объясняющая эту базовую процедуру осмысления прошлого, является отправным пунктом для межкультурного сравнения. Историография как таковая выступает в рамках этой теории как одна из специфических форм универсальной культурной практики. В такой перспективе оказывается видимым не только все разнообразие вариантов, но и то, как именно оно складывается. Однако этот грандиозный проект «межкультурной сравнительной историографии», не имеющий хронологических и пространственных ограничений, требует множества дополнительных конкретных исследований, способных обеспечить максимально «плотное описание» национальных историографий (и даже локальных историографических традиций), и может быть реализован только коллективными усилиями «невидимого колледжа» историков разных стран и регионов мира. На этом долгом пути будут постоянно возникать дискуссии как вокруг методик реконструкции и сопоставления темпоральных картин мира и исторических представлений, условий их формирования и динамики развития в разных культурных ареалах18, так и вокруг всё разрастающегося репертуара ключевых концептов («коллективная память», «социальная память», «культурная память», «мемориальная культура», «историческая память», «историческое сознание», «образы прошлого» и др.).

Между тем все эти концепты, возникшие в рамках разных теорий, ориентированы на осмысление надындивидуального измерения памяти, а возникающие вокруг них споры восходят к извечному противостоянию парадигм «методологического холизма» и «методологического индивидуализма», выраженном в дихотомии «индивидуальное / надындивидуальное. В этом плане продуктивным представляется междисциплинарное взаимодействие – сотрудничество историков с представителями широкого спектра гуманитарных наук (философии, культурологи, психологии, лингвистики и других), предлагающих социально-ориентированные трактовки феномена памяти.

Показательно, например, что хотя, как и многие другие критики «социальных рамок» Хальбвакса, Я. Ассман выступил против признания коллектива субъектом памяти и употребления (пусть и метафорического) понятий «групповая память» и «память нации», однако разработанная им на материале древних культур теория культурной памяти в целом построена на том же фундаменте: автор трактует культурную память как «особую символическую форму передачи и актуализации культурных смыслов, выходящую за рамки опыта отдельных людей или групп».

Д. Лоуэнталь, говоря о прошлом, существующем в памяти индивида, подчеркнул: «События и опыт прошлого предшествуют нашей жизни, однако прочитанные, услышанные и повторенные вновь, они становятся также частью наших собственных воспоминаний»19. Ю.М. Лотман выразился по этому вопросу однозначно: «Подобно тому, как индивидуальное сознание обладает своими механизмами памяти, коллективное сознание, обнаруживая потребность фиксировать нечто общее для всего коллектива, создает механизмы коллективной памяти»20. П. Рикёр предложил «исследовать возможности взаимодополнительности» феноменологии индивидуальной памяти и социологии коллективной памяти21.

А.И. Макаров, следуя концепциям М.М. Бахтина и Ю.М. Лотмана, пишет: «Сознание и память индивида не находятся в изоляции от знаний, которыми обладают или когда-то обладали другие люди. Благодаря общению между людьми и традиции как коммуникации между поколениями, знания способны накапливаться и храниться. Это – бесценный запас всеобщего опыта. Рождаясь, входя в общение с Другими, погружаясь в язык, человек становится проводником знания (образов, понятий, схематизмов мышления), накопленного его референтной группой… Если же допустить, что человеческие сообщества тоже способны вступать в обмен знаниями с другими группами, то групповая память вливается в некую общегрупповую надындивидуальную память»22.

Таким образом, конфликт между двумя типами концептуализации феномена надындивидуальной памяти (либо как пространства общего социального опыта, имеющего имманентно-трансцендентную природу, либо как конструкта индивидуального сознания, порождаемого прагматическими потребностями той референтной группы, к которой принадлежит индивид) переводится в комбинацию двух взаимодополнительных тенденций, отражающих диалектические моменты процесса социализации личности: «тенденции на интериоризацию коллективной памяти индивидуальным сознанием и тенденции на экстериоризацию индивидуальной памяти в обществе»23.

Заметим, что в структуре надындивидуальной (коллективной) памяти представления о прошлом неизменно определяются ценностными мерками настоящего, а лежащая в основании традиции память оказывается чувствительной к социальной ситуации и политическому моменту24. Поэтому не удивительно, что столь часто встречаются многочисленные схожие высказывания о «политике истории» и «политике памяти», хотя и сделанные в разных идеологических контекстах и с несовпадающими интенциями. Так, согласно Ф. Фюре, «политика памяти, понятая как власть стереотипов мышления, воздействующих из прошлого на настоящее, игнорируется перед лицом другой политики, подразумевающей сознательную стратегию проектирования образов прошлого в планах будущего»25. А для известного исследователя гендерной теории и истории Джоан Скотт «создание истории – это политический акт: он не репрезентирует прошлое, а скорее создает его шаблон», и «когда мы сегодня заняты конструированием будущего, реконструкция нашего понимания прошлого может нам только помочь»26.

В таком контексте концепт «историческая память» главным образом связывается с понятием «политика памяти», с анализом роли политического заказа в формировании и закреплении конкретных знаний о прошлом для обеспечения определенных социально-политических задач. Активно обращаясь к проблемам исторической памяти в политическом контексте, историки в основном сосредоточены на изучении различных аспектов «использования прошлого» и «риторики памяти». Однако, рассматривая в прагматическом ключе механизмы формирования, фиксации, сохранения, преобразования и передачи исторической памяти, а также социальное бытование представлений о прошлом в профессиональной и массовой культуре и их роль в общественной жизни и в политической ориентации индивидов и групп, нельзя забывать о когнитивной роли исторической памяти, что предполагает принципиальную исследовательскую установку на синтез прагматического и когнитивного подходов к ее изучению. Социальная память не только обеспечивает набор категорий, посредством которых члены данной группы неосознанно ориентируются в своем окружении, она является также источником знания, дающим материал для сознательной рефлексии и интерпретации транслируемых образов прошлого в исторической мысли и профессиональном историческом знании.


БИБЛИОГРАФИЯ
  • Артог Ф. Время и история // Анналы на рубеже веков: антология. М., 2002. С. 147–168.
  • Барг М.А. Историческое сознание как историографическая проблема // Вопросы истории. 1982. № 12. С. 49–66.
  • Барг М.А. Шекспир и история. М.: Наука, 1976. 200 с.
  • Барг М.А. Эпохи и идеи. Становление историзма. М.: Мысль, 1987. 350 с.
  • Бергсон А. Материя и память. Исследование об отношении тела к духу. СПб., 1911.
  • Брагина Н. Г. Память в языке и культуре. М., Языки славянских культур, 2007. 520 с.
  • Вжосек В. Культура и историческая истина. М.: «Кругъ», 2012. 336 с.
  • Иггерс Г., Ван Э. Глобальная история современной историографии / при участии С. Мукерджи; пер. с англ. О. Воробьевой; науч. ред. М. Кукарцева. М.: «Канон+» РООИ «Реабилитация», 2012. 432 с.
  • История и память: Историческая культура Европы до начала Нового времени / Под ред. Л. П. Репиной. М.: Кругъ, 2006. 768 с.
  • Леонтьева О.Б. Историческая память и образы прошлого в российской культуре XIX – начала XX вв. Самара: ООО «Книга», 2011. 448 с.
  • Лотман Ю.М. Альтернативный вариант: Бесписьменная культура или культура до культуры? // Он же. Внутри мыслящих миров: Человек–текст–семиосфера–история. М.: Языки русской культуры. 1996. 464 с.
  • Лоуэнталь Д. Прошлое – чужая страна. М.: «Владимир Даль», 2004. 624 с.
  • Макаров А.И. Феномен надындивидуальной памяти. Волгоград: Изд-во ВолГУ, 2009. 216 с.
  • Макаров А.И. Образ Другого как образ памяти (Методологические аспекты проблемы репрезентации прошлого) // Диалог со временем. 2007. Вып. 18. С. 6-18.
  • Образы времени и исторические представления в цивилизационном контексте: Россия – Восток – Запад / Под ред. Л. П. Репиной. М.: Кругъ, 2010. 960 с.
  • Репина Л.П. Историческая наука на рубеже XX-XXI вв.: социальные теории и историографическая практика. М.: Кругъ, 2011. 560 с.
  • Рикер П. Память, история, забвение. М.: Изд-во гуманитарной лит-ры, 2004. 728 с.
  • Рюзен Й. Утрачивая последовательность истории (некоторые аспекты исторической науки на перекрестке модернизма, постмодернизма и дискуссии о памяти) // Диалог со временем. 2001. Вып. 7. С. 8–26.
  • Рюзен Й. Может ли вчера стать лучше? О метаморфозах прошлого в истории // Диалог со временем. 2003. Вып. 10. С. 48–65.
  • Савельева И. М., Полетаев А. В. История и время. В поисках утраченного. М.: Языки русской культуры, 1997. 800 с.
  • Хаттон П. История как искусство памяти. СПб.: «Владимир Даль», 2003. 424 с.
  • Шмитт Ж.-К. Овладение будущим // Диалоги со временем: Память о прошлом в контексте истории / Под ред. Л. П. Репиной. М.: Кругъ, 2008. С. 127-148.
  • Ясперс К. Всемирная история философии. СПб.: Наука, 2000. 272 с.
  • Hartog F. Regimes d'historicité. Presentisme et experiences du temps. P.: Seuil, 2003. 272 p.
  • Iggers G.G., Wang Q.E. A Global History of Modern Historiography. Harlow; N.Y.: Pearson Longman, 2008. XII+436 p.
  • Rüsen J. Some Theoretical Approaches to Intercultural Comparative Historiography // History and Theory. 1996. Vol. 35. Theme Issue: Chinese Historiography in Comparative Perspective / Ed. by Axel Schneider and Susanne Weigelin–Schwiedrzik. P. 5–22.
  • Scott J. Gender and the Politics of History. N.Y.: Columbia University Press, 1988.


  1. См.: Барг. 1982. 

  2. Эти проблемы чрезвычайно актуализировались в процессе работы коллектива авторов над терминологическим словарем «Теория и методология исторической науки» (руководитель проекта – академик А.О. Чубарьян). 

  3. Барг. 1987. С. 24. Ср. с эмоционально-личностной интерпретацией Й. Рюзена: «Прошлое… проникает в нас, в глубины нашей субъективности и одновременно через нас и из нас – в будущее…» (Рюзен. 2003. С. 61), или же с таким предельно афористичным высказыванием: «Еще несуществующее вторгается в пределы уже несуществующего и видоизменяет его» (Савельева, Полетаев. 1997. С. 605). 

  4. О метафоре как эпистемологической категории см.: Вжосек. 2012. 

  5. Барг. 1976. С. 51; 1984. С. 90. 

  6. Ясперс. 2000. С. 118, 114. В этом ракурсе память может быть представлена как «синтез прошлого и настоящего в виду будущего». Бергсон. 1911. С. 258. 

  7. Рикер. 2004. С. 137. 

  8. См. об этом: Кризисы переломных эпох… 2012. 

  9. Хаттон. 2003. С. 24. 

  10. Hartog. 2003; Артог. 2002. В представлениях о будущем (в «превращенном» виде) находят отражение проблемы, которые волновали изучаемые общества в их настоящем: «Общества мобилизуют свою память и реконструируют собственное прошлое, чтобы обеспечить свое функционирование в настоящем и разрешить актуальные конфликты. Точно так же, когда они в воображении проецируют себя в будущее – голосом своих пророков, мыслителей-утопистов или авторов научной фантастики – они говорят лишь о своем настоящем, о своих устремлениях, надеждах, страхах и противоречиях современности». Шмитт. 2008. С. 132. 

  11. Труднее продвигаются исследования более сложного феномена исторической культуры, которая включает «картину прошлого» в групповом и общественном сознании, а также вербальные, коммуникативные, материальные аспекты ее «социальной циркуляции». Подробнее об этом см.: История и память… 2006; Репина. 2011. 

  12. См.: Леонтьева. 2011. 

  13. Леонтьева. 2011. С. 9-14. 

  14. Леонтьева. 2011. С. 16-17. 

  15. Рюзен. 2001. С. 24–25. 

  16. Rüsen. 1996. 

  17. Первый прорыв глобального подхода в историю историографии – уникальную разработку предметного поля «глобальной историографии» см. в книге: Iggers, Wang. 2008. (Рус. пер.: Иггерс, Ван. 2012). 

  18. Один из шагов в этом направлении предпринят в коллективном труде «Образы времени и исторические представления в цивилизационном контексте: Россия – Восток – Запад», авторы которого, опираясь на материалы античной, средневековой и новоевропейской, византийской и древнерусской, а также ряда восточных письменных традиций, стремились выявить как культурные универсалии, так и цивилизационные особенности и их преломление на различных этапах развития социумов, исследовать образы прошлого, настоящего, будущего и характер темпоральных и исторических представлений разного уровня (профанного и элитарного, обыденного и научного). См.: Образы времени и исторические представления... 2010. 

  19. Лоуэнталь. 2004. С. 296. 

  20. Лотман. 1996. С. 344-345. 

  21. Рикер. 2004. С. 174. 

  22. Макаров. 2009. С. 10. См. также: Макаров. 2007. В свою очередь, Н.Г. Брагина рассматривает память как самоорганизующуюся и самонастраивающуюся систему функционирования фрагментов личного и социального прошлого и различает личную и коллективную (как не являющуюся личной) память, а также коллективную (как относящуюся к разным социальным группам) и общественную память (соотносимую с народной памятью и связанную в первую очередь с коммеморативными практиками). Брагина. 2007. С. 159. 

  23. Макаров. 2009. С. 188. 

  24. Хаттон Р. История как искусство памяти. СПб., 2003. С. 249, 255. 

  25. Цит. по: Хаттон П. История как искусство памяти. СПб., 2003. С. 357. 

  26. Scott. 1988. P. 196-197.