Новая книга известного историка Великой французской революции и историографа Александра Владимировича Гордона была подарена мне автором, с которым историографическая судьба свела меня двадцать лет назад в Саратове на российско-французском коллоквиуме, с тех пор я заинтересованный читатель его работ, так как не только читаю курс отечественной историографии в университете, но и занимаюсь советской историографией как исследователь. Уже в предшествующей книге1 о «динамике советского знания Французской революции» (С. 7) обозначился своеобразный подход Гордона к историографической методике, сосредоточенность на культурном и антропологическом аспектах, вырисовывался замысел осмысления феномена советской историографии с применением концепта «культура партийности».

В рецензируемой работе, которую автор считает необходимым дополнением, историография Французской революции предстает суммой экзистенций, личностных миросозерцаний, исследовательских и житейских практик целой когорты советских историков. Для Гордона, следуя известной метафоре «каждый человек-король», каждый участник историографического процесса важен и самоценен. Автор относится ко всем своим персонажам, независимо от масштабов дарования и вклада в науку, с искренним сочувствием, вживаясь в их судьбы и ситуацию.

Хотя историографические портреты ученых в единстве их жизненного пути, творчества и среды, которые предлагаются в книге, уже вошли в исследовательскую практику, Гордон по существу конструирует новый жанр, раздвигая границы традиционной интеллектуальной биографии – образы историков воссоздаются не только через их труды и «большой» социокультурный контекст. Привлекается коллективная память – прежде всего коллег, к числу которых в большинстве случаев относится и сам автор, впечатления родственников, мнения современников, оценки представителей властных и репрессивных инстанций, художественная литература. Сущностно важным представляется использование самооценок персонажей книги.

Книга читается как художественное произведение, и развертывающаяся на ее страницах драма людей и идей не может не волновать читателя. Критическую рефлексию дополняет эмоциональная составляющая, так что складывающийся жанр хочется назвать «сентиментальной историографией» с ярко выраженным исследовательским и личностным «Я» автора, озабоченного приданием историографии «человеческого лица».

Книга состоит из девяти очерков, посвященных Г.С. Фридлянду, Я.В. Старосельскому, Я.М. Захеру, Б.Ф. Поршневу, Е.В. Тарле, А.З. Ман-фреду, В.М. Далину, В.С. Алексееву-Попову, С.Л. Сытину, А.В. Адо. Не-которые главы представляют переработанные опубликованные ранее очерки, другие написаны вновь. Очерковое построение книги имеет как свои достоинства, так и недостатки. Из последних, пожалуй, наиболее бросаются в глаза неизбежные повторы – герои книги вспоминаются / воскрешаются порой через одни и те же жизненные и познавательные ситуации. Вместе с тем каждый из участников историографического про-цесса предстает в посвященной ему главе человеческой и творческой индивидуальностью, и, хотя их судьбы тесно переплетены, каждый, являясь человеком свой эпохи, обладает «лица не общим выраженьем».

Личностная доминанта исследования проявилась и в том, что автору пришлось изменить первоначальный замысел книги, начать которую он предполагал с конца 1950-х гг., но, как пишет, «случай или судьба свели меня с родственниками и друзьями Г.С. Фридлянда и Я.В. Старосельского… приблизили ко мне облик двух ярких представителей раннего советского историознания» (С. 7-8). Впрочем, и логика самого исследования подводила автора к мысли о невозможности понять советскую историографию, исключив ее ранний период, рассматривая его лишь как отклонение от «норм нормальности» исторической науки. И дело не только в неоднозначности самих этих норм. Становление и развитие отечественного историознания о Французской революции, неоднократно подчеркивает Гордон, единый процесс, и изучаем он должен быть во всей полноте своей крайне причудливой траектории, выходящей за пределы советского периода (в отношении континуитета с дореволюционной научной традицией особенно важна глава «Из школы Кареева в советскую историографию» об учителе автора Я.М. Захере). Более того. Совершенно справедливо Гордон полагает, что историознание Французской революции является частью национально-культурной традиции, воссоздание которой «в ее глубокой целостности» понимается им «как истинно духовная задача», не решаемая лишь на уровне традиционного историографического анализа (с. 10).

Биографическая литературность и собственно историографическая аналитика (последняя, разумеется, важнее) соседствуют в рамках одного текста, содержательно совмещаясь, взаимодополняя друг друга. Автор работает в пространстве историографического фронтира, предметом его исследования является не только научная деятельность, но и жизненный мир его героев, укорененность их деятельности в повседневном бытии, жесткой (часто жестокой) социальной реальности.

Основные характеристики научного и жизненного опыта персонажей книги предзаданы автором во введении: он как бы формулирует контекстуальные рамки, в которых протекала деятельность его героев: репрессии сталинского времени (им подверглись большинство персонажей книги), мощное, хотя и размывающееся с течением времени, идеологическое давление, «равнение в строю» в рамках корпоративной солидарности, стратегии самоспасения на крутых поворотах «генеральной линии» партии и попросту конкуренция за место и должность, когда классовый подход, по едкому замечанию одного из персонажей подменялся «кассовым». Но в то же время это и стимулирующая контекстуальность – революционная традиция. Этот воздух, которым дышали персонажи книги, пылкое желание сказать «свое марксистское слово» подвигали к научному прорыву в интенсивном исследовании социальных проблем, народных движений, типологии якобинской диктатуры.

Конечно, советское историознание может быть рассмотрено в разных ракурсах, содержание книги многослойно, но из смыслового контекста и следующих через весь текст фрагментарных рассуждений автора «по ходу» явствует, что в советское время в основе изучения Фран-цузской революции пребывала «многообразная и динамичная» революционная традиция, на которой держалось внутреннее единство историографического процесса, и последний может быть представлен как различные уровни/варианты ее бытования/пульсирования. В этом проявля-ются историографическое новаторство и научная смелость автора.

Ценностные ориентации, интеллектуальный опыт, определяемый этой традицией, выступают как связующее начало локальных познавательных ситуаций, «развертывания спиралей микроситуаций»2. Эти ситуации и являют нам единство социального контекста, жизненного пути и – чему уделяется наибольшее внимание – динамики становления советской историографии Французской революции, формирования корпуса проблематики, дискурсивных рамок исследования.

Внимание, которое автор уделяет историкам 1920-х гг., объясняется не только понятным стремлением «стереть белое пятно», закрыть историографическую лакуну, воздать должное подвижникам и мученикам науки. Трудоголики, восполнявшие упорным трудом недостаток си-стематического образования, знавшие по нескольку иностранных языков, наделенные яростной энергетикой ниспровергателей/создателей традиций – автор не жалеет эпитетов при характеристике исследователей 1920-х гг. Но не это главное для историографа. Систематизация человеческого «материала» и вживание в особо интересующую автора эпоху позволяют объяснить, если даже в первом приближении, феномен когнитивной дерзости исследователей первого марксистского призыва, равно как и их трагический финал. Концептуализация истории Француз-ской революции происходила уже на этом этапе – привилегированным предметом обсуждения становятся историческое значение и причины поражения якобинской диктатуры – «тест на подлинность якобинского демократизма», левые и правые, Термидор, теория и практика революционного действия, террор. И, разумеется, генетическая связь Французской и Российской революций.

Автор отмечает, как «дух ранней поры революционного марксизма» и дискуссии той эпохи оживают к 1960–1970-м гг., применительно к которым Гордон отчетливо фиксирует два концептуальных направления: господствовавшее якобиноцентристское, представленное лидерами отечественных франковедов Манфредом и Далиным, и другое, отстаивавшее роль социальных низов, городской бедноты и крестьянства (Захер, Сытин, Алексеев-Попов, затем Адо и сам автор). Приведя личную переписку, автор вспоминает, как Сытин, размышляя о судьбах социализма в России в последний период своей жизни, возвращался к традиции 1920-х. Подмечает, как дух той эпохи выразился в дерзком системосозидательстве Б.Ф. Поршнева.

Проблема революционной традиции как соотношение теории и политики вплетается автором в конкретные познавательные ситуации: «Для Захера – и это еще раз очевидно – марксизм оставался скорее идейно–политической, чем методологической позицией» (С. 135). И идейно-политической основой своеобразного «левого блока» между советскими историками и историками-марксистами на Западе при всех научно-теоретических коллизиях оставалась «верность революционной традиции, пиетет к французской и русской революциям» (С. 135–136).

Очень интересны приводимые автором архивные свидетельства невписываемости революционной традиции в прокрустово ложе официального марксизма, более того, стремления обходиться без привычной методологической поддержки: «Я теперь, – пишет В.С. Алексеев-Попов Я.М. Захеру 26 октября 1962 г., – исхожу не из мысли Маркса, а из фактов истории самой революции» (С. 331). Уровнем бытования революционной традиции становится и неортодоксальная философия истории Б.Ф. Поршнева, представлявшего неповиновение принуждению, классовую борьбу универсальным носителем энергии исторического процесса.

В рамках советского историографического дискурса революционная традиция представлена автором в различных конкурирующих версиях – наиболее ярким проявлением этого, проникшим и в массовое сознание, являются два классических варианта освещения фигуры Напо-леона Бонапарта в работах Е.В. Тарле и А.З. Манфреда (С. 227–280).

Революционная традиция, как показывает автор, подвергалась глубокой трансформации (и известной деформации), ее динамика, заодно с профессионализацией самой науки, постепенно освобождает революционную проблематику от тяжкой нагруженности политическими аналогиями (вспомним хотя бы знаменитую проблему Термидора). В такой ситуации, по замечанию американского историка науки Лорена Грехема, становится возможным руководствоваться внутринаучной мотивацией исследовательских процедур, не приводящей к автоматическому конфликту с системой3. Хотя подобные конфликты, конечно, были.

В рецензируемой книге прослеживается еще один значимый план – автопортрет автора. Большая часть его творческого пути прошла в пространстве того «железного века», в котором жили и творили его герои, и почти 20 лет приходится уже на другой век, отнюдь не «серебряный». Активный участник историографического процесса, Гордон, воссоздавая его, описывает учебу в Ленинградском университете, где наставником профессионализма стал профессор классической петербургско-университетской формации С.Н. Валк. Запоминаются перипетии вхождения в московскую академическую среду: поступление в аспирантуру Института истории, знакомство с мэтрами–франковедами, впечатления о защите диссертации, суждения и сомнения по поводу концептуальных расхождений. Таким образом, проблематизируется фигура самого автора/биографа. И, пожалуй, можно бы было поразмышлять о преодолении субъект-объектной дихотомии в современном историографическом пис-ме, о «новой биографической истории»4 (монография Гордона безусловно отражает эти процессы), но мне представляется важным всмотреться в «автопортрет» историка, обнаружив в нем то, что явно не вербализуется – инстинкт профессии.

Гордон упоминает свои записи/впечатления (в т.ч. дневниковые) о встречах и беседах с историками, бережно хранит обширную переписку с коллегами, подаренные ему книги с автографами, встречается с родственниками и знакомыми своих героев, записывает их воспоминания, выявляет ценные документы из семейных архивов, формируя таким образом свой профессиональный фонд. Скрупулезные и обширные примечания к главам содержат, конечно, и ссылки на архивохранилища (естественный атрибут профессионализма историка), но более поражают информацией о родственных связях героев и судьбе их близких, подобные фамильные «места памяти» ученых также попадают в поле зрения автора. Так выражает себя не только ремесло историка, но и глубинный интерес к человеку в истории, к способам сохранения памяти.

Многосторонне характеризуют автора вопросы, которыми он озадачивает и себя, и читателя – о соотношении научного капитала и репутации историка в советском варианте, о слагаемых корпоративной этики. Интересны в этом плане размышления о том, что значил успех в науке по-советски? Так, Гордон задумывается о различии научных и житейских траекторий однокашников из «школы Кареева» Я.М. Захера и В.В. Бирюковича. Более масштабна параллель между личностными стратегиями Б.Ф. Поршнева и его оппонента С.Д. Сказкина. Сказкин – академик, Герой Социалистического Труда, депутат Верховного Совета, окружен свитой учеников, но «на всю жизнь остался запуганным, капитулировав перед идеологическим каноном в виде воинствующего атеизма» (С. 212), и в конечном итоге не оставил монографии по любимой религиозной истории Средних веков. А дерзкий Б.В. Поршнев, «умирая, подавленный уничтожением в издательстве своего главного труда5 и провалом на академических выборах… мог… противопоставить жизненному успеху академика» убежденность в том, что «выполнил главное дело своей жизни» (С. 212).

Еще один сюжет книги – научная повседневность советского историка, приватная и публичная ее ипостаси, позволяющие прояснить ряд проблем, которые только начинают осмысливаться в современной историографии. Гордон приводит примечательные факты о формах патронажа в советской науке, как на уровне высокой власти, так и в отношении отдельных ученых и администраторов от науки (С. 119–120, 229–230, 390), об иерархических взаимоотношениях столичной и провинциальной науки, о контроле столицы «за научной карьерой кадров из провинции» (С. 316–317), о монополии центра в научно-организационной и издательской деятельности, о сложных коммуникациях между московскими и ленинградскими историками, о юбилеях и похоронах, о преемственности и забвении, о коллективных проектах, защитах диссертаций. Даже о литературных, художественных и житейских пристрастиях!

Запоминается отразившийся в научном творчестве контрапункт литературных вкусов двух биографов Наполеона: увлеченность Е.В. Тарле Достоевским – любовь А.З. Манфреда к Тургеневу. Или характеристика Я.В. Старосельского, резко контрастирующая с образом революционного марксиста и подпольщика: «Завзятый театрал, фанатичный любитель оперы… приехав в Ленинград после первой “отсидки” не упускал случая для похода в оперу. Посетил он ленинградскую оперу и после второй “отсидки”, игнорируя возможность засветиться» (С. 67).

Есть упоминания о материальном положении персонажей книги. Оно было, несомненно, весьма различно и даже контрастно – от апартаментов Е.В. Тарле на Дворцовой до съемной комнаты в деревенской избе, а затем скромной квартиры Я.М. Захера в Петергофе, откуда тому, уже очень больному, приходилось в переполненных автобусе, электричке, троллейбусе добираться до Университета и БАНа на Васильевском острове. В переменчивое время случались превратности в жизни ученых даже с относительно благополучной в целом судьбой. Жизнь А.В. Адо, профессора ведущего университета страны, ученого с мировым именем, вырастившего за десятилетия научно-педагогической деятельности целую плеяду высококвалифицированных специалистов, в последние годы «буквально заедал», по колоритному выражению Гордона, катастрофически осложнявшийся быт. И все же, еще раз подчеркну, интерес к контексту не главное, это проясняющий фон к концептуальным опытам историков, отразившихся в текстах, и переплетением/отражением этого опыта в их драматических судьбах.

Представляя новую книгу читателю, замечу, что А.В. Гордону удалось преодолеть сопротивление и «смены вех», и «тропы отдаления и забвения». О последнем есть замечательные строки Бориса Пастернака: «Повесть наших отцов, / Точно повесть из века Стюартов, / Отдаленней, чем Пушкин, / И видится точно во сне»... В своей попытке «воссоздания полноты отечественного историознания Французской революции» Гордон преодолевает временные, смысловые, поведенческие барьеры, отделяющие его от предшественников, не только благодаря высокому профессионализму, но и благодаря роднящему его с героями повествования ощущению причастности к питавшей их традиции. Понимая всю масштабность и сложность задачи, сожалеешь что об историках Великой Российской революции подобная книга до сих пор не написана.


БИБЛИОГРАФИЯ / REFERENCES

Гордон А.В. Историки железного века. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2018. 448 с. («Humanitas») [Gordon A.V. "Historians of the Iron Age", 2018. 448 p.]

Гордон А.В. Великая французская революция в советской историографии. М.: Наука, 2009. 380 с. [Gordon A.V. Velikaya frantsuzskaya revolyutsiya v sovetskoy istoriografii. M.: Nauka, 2009. 380 s.]

Коллинз Р. Социология философий. Глобальная теория интеллектуального измерения. Новосибирск, 2002. 1281 с. [Kollinz R. Sotsiologiya filosofiy. Globalnaya teoriya intellektualnogo izmereniya. Novosibirsk, 2002. 1281 s.]

Поршнев Б.Ф. О начале человеческой истории: Проблемы палеопсихологии /науч. ред. О.Т.Вите. СПб., 2007. 720 с. [Porshnev B.F. O nachale chelovecheskoy istorii: Problemyi paleopsihologii /nauch. red. O.T.Vite. SPb., 2007. 720 s.

Репина Л.П. Историческая наука на рубеже XX–XXI вв.: социальные теории и историографическая практика. М.: Круг, 2011. 560 с. [Repina L.P. Istoricheskaya nauka na rubeje XX–XXI vv.: sotsialnyie teorii i istoriograficheskaya praktika. M.: Krug, 2011. 560 s.]

Наука и кризисы. Историко-сравнительные очерки. СПб., 2003. 1040 с. [Nauka i krizisyi. Istoriko-sravnitelnyie ocherki. SPb., 2003. 1040 s.]


  1. Гордон 2009. 

  2. В терминологии Р. Коллинза. – см.: Коллинз 2002. С. 67. 

  3. Цит. по: Наука и кризисы… С. 777. 

  4. Репина 2011. С. 286-324. 

  5. Поршнев 2007. Первое издание с изъятием важнейших глав было осуществлено спустя два года после смерти автора, в 1974 г.