«Не много русских писателей, о которых было бы высказано столько противоречивых мнений, сколько о Герцене... Для одних – это тип русского Гамлета, для других боец; то крайний идеалист, почти Дон-Кихот, то безнадежный пессимист; то вечно ищущий бога тип Ивана Карамазова, то сухой рассудочный атеист... Одни ужасаются его социализму, другие находят, что социалистом он мог быть разве что по имени только; видят в его взглядах на Россию только своеобразную форму славянофильства, считают их началом развивающегося и живучего доныне социалистического народничества», – такими словами начинается монография о Герцене, написанная в начале ХХ в. историком русской общественной мысли В. Е. Чешихиным1. История конструирования и бытования образа Герцена в русской культуре XIX в. наглядно подтверждает приведенное наблюдение одного из первых биографов известного русского писателя, публициста, общественного деятеля.

Мы исходим из того, что репрезентации Герцена в общественном сознании его современников и культурной памяти ближайших потомков в большей степени зависели от их мировоззренческих пристрастий, чем от реальных характеристик его личности, жизни и деятельности. Мифологизация Герцена способствовала формированию идентичностей (идеологической, национальной, поколенческой и др.) русской интеллигенции, созданию ее системы ценностей, фигур и мест памяти.

Данная статья посвящена выяснению связи образа Герцена в русской мемуарной литературе XIX в. с процессом формирования социальных идентичностей русских интеллектуалов. Путем выявления слов-маркеров, метафор, литературных героев и исторических личностей, с которыми отождествлялся или сравнивался Герцен, мы стремимся выявить приемы мемуарного повествования, при помощи которых русские интеллектуалы создавали одного из своих героев/антигероев.

Основным объектом анализа стали мемуары нескольких поколений русских интеллектуалов, начиная с 1830–1840-х гг. и заканчивая поколением 1880-х гг. Группировка мемуарной литературы по принципу поколенческой принадлежности ее авторов позволяет, с нашей точки зрения, не только увидеть этапы «моды на Герцена» у читающей России, но и показать сложно уловимое влияние социокультурных, идейных, политических характеристик и «вызовов» того или иного периода на содержание представлений об А. И. Герцене.

Отношение современников к Герцену – сюжет не новый как для отечественной историографии, так и для литературоведения, философии. Однако специфика мемуарного письма XIX в. «о Герцене» еще не была предметом самостоятельного изучения. Из внушительного перечня научных исследований о Герцене упомянем лишь о тех, которые послужили отправной точкой для наших рассуждений. З. П. Базилева в монографии, посвященной «Колоколу», анализируя реакцию русской периодической печати начала ХХ в. на 50-летие начала издания «Колокола» (1907 г.) и 100-летие со дня рождения Герцена (1912 г.), делает краткую, но очень важную для нас ремарку о том, что и «кадеты, и народники, и мирнообновленцы старались придать деятельности Герцена и его журналу свою окраску»2.

М. К. Перкаль подробно охарактеризовал реакцию русской легальной прессы на смерть Герцена, показал влияние цензуры на судьбу литературного наследия Герцена в России и на содержание публикаций периодической печати 1870-х гг. о жизни и деятельности Герцена3. Собранный им фактический материал дает основания для сравнения репрезентаций Герцена в периодической печати и мемуарной литературе, позволяет судить о возможном влиянии прессы разной идеологической направленности на формирование представлений о Герцене.

Об экстравагантной «моде на Герцена» русского общества, «привыкшего к цивильным и военным мундирам», упоминал В. А. Туманинов, связывая ее окончание с «закрытием либерального сезона и вступлением общества и литературы в новую, “фискальную” фазу развития», когда многие из посетителей лондонского изгнанника превратились в обскурантов и гонителей Герцена4. Монографии В.А. Туманинова, И. В. Пороха, статьи И. П. Видуэцкой, Е. Г. Бушканец, Е. А. Смирновой, Н. Я. Эйдельмана и др. содержат ценную информацию об оценках личности и творчества Герцена известными русскими писателями и литературными критиками, раскрывают биографический контекст отношений нашего героя с русской интеллектуальной элитой5. Для выявления социокультурного, идеологического, эстетического, биографического контекста формирования мемуарного дискурса мы обращались к многочисленным работам, посвященным жизни и творчеству Герцена. Понимая их идеологическую и методологическую детерминированность и считая их важным источником изучения бытования образа Герцена в русской культуре ХХ столетия, мы обращали основное внимание на богатейший фактический материал, собранный нашими предшественниками, придавая второстепенное значение интерпретациям его жизни и деятельности, которые составляют предмет специального изучения6.

Существенным для нас являлся вопрос о степени реальной информированности русского общества о жизни и творчестве Герцена в период эмиграции. В поисках ответа на него мы обратились к работам Е. П. Федосеевой, Е. Л. Рудницкой, Н. Я. Эйдельмана, касающимся распространения герценовских изданий в России, круга их русских корреспондентов и читателей7. Мы учли наблюдения Л. П. Громовой о публикациях Герцена в русских легальных столичных и провинциальных периодических изданиях, о причинах кратковременной «легализации» имени и произведений «лондонского эмигранта» в 1862–1863 гг., о таких способах знакомства русской читающей публики с его идеями, как цитирование текстов его произведений без упоминания авторства или при помощи таких «прозрачных» для искушенных читателей номинаций, как «один из друзей господина Огарева» и др.8 Отправным для нас стало и утверждение И. Берлина о том, что идеологи всех направлений русской общественной мысли: либералы и радикалы, народники и анархисты, социалисты и коммунисты объявляли Герцена своим предтечей9.

Определенное влияние на замысел нашей работы оказало исследование Р. З. Хестанова, а именно та его часть, которая посвящена образам Герцена в русской культуре и способам их конструирования10. Посредством выявления специфических риторических приемов и ключевых метафор повествования о Герцене автор выделяет несколько, с его точки зрения, наиболее популярных и влиятельных моделей интерпретации жизни и творческого наследия Герцена. Одна из них, почвенническая, националистическая относится к интересующему нас периоду. По мнению Хестанова, смерть Герцена разделила почвенников на две группы. Часть их (например, Н. Н. Страхов) активно включилась в борьбу за герценовское наследие, считая, что его можно привлечь для борьбы с современным нигилизмом и западноевропейскими влияниями. Герцен описывался ими как «свой», но утративший веру отщепенец, что подтверждалось его западничеством, нигилизмом, атеизмом, эмиграцией в Европу. Эта группа почвенников для создания образа Герцена активно использовала патриархальную риторику семьи, рода, племени. Так, для Страхова, младшего современника Герцена, была характерна риторика отца, призванного, с одной стороны, репрезентировать сплачивающую род волю и справедливость, с другой, оправдать «блудного сына» перед лицом охранительных обвинений в «преступных увлечениях», в «измене русскому народу», в «пагубном влиянии на молодежь»11. Исходя из такой установки, «отчаявшийся западник» и «нигилист» Герцен превращен Страховым в русский народный культурно-исторический тип. Другая группа почвенников, к которой Хестанов относит В. В. Розанова, Ф. М. Достоевского, считала, что русское культурное наследие следует защищать от несправедливых претензий и агрессивных нападок нигилистов, вроде Герцена. Интерпретируя Герцена, они опирались на риторику обиды и зависти к бурному прошлому покаявшегося брата и стремились показать несостоятельность братской перспективы12.

Для того, чтобы проследить эволюцию образа Герцена, понять, какие интерпретационные парадигмы закрепились в культурной памяти русского образованного общества, мы обращались к исследованиям, посвященным бытованию образа Герцена в ХХ в.

Символическое значение Герцена для конструирования интеллектуального пространства первых послереволюционных лет на примере творчества Г. Г. Шпета демонстрирует В. М. Живов13. Особенно важен его тезис о том, что для части русских интеллектуалов 1910–1920-х гг. Герцен являлся воплощением гуманистических ценностей, противостоявших как традициям русского консерватизма, так и утопизму русской религиозной философии и антииндивидуализму строителей «нового мира». В этом контексте сочинение Шпета о Герцене рассматривается как вариант нарратива, альтернативного марксистской интерпретации Герцена – «отца» революционного движения. Суть шпетовского нарратива Живов видит в констатации секулярного, антиутопического характера герценовской философии, декларировавшей свободу личности и возвращавшей интеллектуальную свободу тому поколению русских мыслителей, которое определяло свои мировоззренческие приоритеты, отрекаясь от «ренегантства» «Вех» и от революционной риторики.

Интересными представляются выводы И. Паперно о том, что для мемуаристов советской эпохи «Былое и думы» были основополагающим текстом интеллигентской культуры, так как они закрепляли формы повседневной и эмоциональной жизни поколения людей, рожденного в 1812 г., пережившего события 1825 и 1848 гг., связанного ощущением исторической, социальной, политической и апокалиптической значимости интимной жизни, разделенной с кругом «своих». Посредством чтения люди ХХ в. приобщались к жизни, описанной Герценом, как за счет отождествления себя с ним и его окружением, так и за счет воспроизведения подобных социально-эмоциональных парадигм на материале собственной жизни, в советских условиях14. Предпринятый И. Паперно анализ автобиографических текстов советских интеллектуалов наглядно свидетельствует о том, что образ Герцена сохранил свое идентификационное значение для русской интеллигенции ХХ столетия, а многочисленные «штудии» и научные работы о Герцене постсоветского времени свидетельствуют о преемственности стремления отечественных гуманитариев создавать «своего» Герцена. Впрочем, это стремление характерно не только для наших соотечественников. Примечательны в этом смысле слова английской исследовательницы А. Келли, соотносящей Герцена с либеральной традицией русской общественной мысли:

Сейчас, когда Россия вновь стоит перед выбором, на перепутье расходящихся в разные стороны дорог, мы различаем его отголоски. Эхо Герцена слышится в голосах тех, кто предостерегает нас от “единственно правильного пути”, куда бы тот ни вел – в славянофильскую утопию или рай свободного рынка; тех, кто убежден, что сложные и противоречивые устремления современных россиян могут наилучшим образом осуществиться благодаря некому эклектическому слиянию русских общинных традиций с западными идеалами личной свободы15.

Герцен стал одной из знаковых фигур в процессе формирования идентичности русской интеллигенции. Создавая образ Герцена в мемуарах, представители русского образованного общества тем самым конструировали и обобщенный образ интеллигента, который становился основой для идентификации социокультурной группы, пытающейся определить свое место в российском обществе второй половины XIX в. Трудности идентификационных исканий, обусловленные традиционной формальной сословной структурой русского общества, созданной властью, отсутствие в этом случае европейских образцов идентификации, подкрепляли складывающиеся представления об уникальности русской интеллигенции как группы, подталкивали к формированию и закреплению идентичности через персональные образы, в которых должны были отразиться базовые черты интеллигенции. Интеллигенция создавала свой язык, свою мифологию, своих героев, что позволяло представителям русского образованного общества совершать идентификационный выбор и являлось средством групповой консолидации.

Обращаясь к характеристике Герцена, авторы воспоминаний об эпохе 1830–1840-х гг. подчеркивали его высокий интеллектуальный уровень, блестящий ум. И. И. Панаев писал: «С блестящими способностями, с пытливым умом, жаждавшим знания и не останавливавшимся ни перед какими преградами преданий, взращенный на французской литературе XVIII в., пылкий и остроумный, Искандер скоро обратил на себя внимание всей мыслящей Москвы»16. У П. В. Анненкова встречаем такие повторяющиеся слова-репрезентанты: «необычайно подвижный ум», «непокорный и неуживчивый ум», «стойкий, гордый, энергический ум», «безоглядная расточительность ума». Герцен воплощал в себе качества русского интеллектуала, критически мыслящего, стремящегося к новому знанию. Сам Герцен писал, что «отличительная черта нашей эпохи есть grubeln»17. Причем, критический ум не позволял представителю интеллигенции мириться с несовершенством жизни общества, что вызывало критику социальной действительности, выявление недостатков и борьбу с ними. Вновь сошлемся на Анненкова: «Герцен... как будто родился с критическими наклонностями ума, с качествами обличителя и преследователя темных сторон существования»18.

В 1830–40-х гг. интеллектуальная жизнь русского общества была сосредоточена в кружках и литературных салонах, где кипели споры западников и славянофилов, обсуждались пути исторического развития России, философские теории и литературные направления. Поэтому важным качеством являлись ораторские, полемические способности, которые неоднократно отмечали современники Герцена. У Анненкова: «неугасающий фейерверк речи», «умное слово, скользящее, парадоксальное, требующего напряженного внимания собеседника». В мемуарах А. Н. Пыпина: «Очень разговорчивый, мягко льющаяся речь, блестевшая остроумием». А. Я. Панаева вспоминала: «Герцен сыпал остротами, точно блестящим фейерверком», «после его остроумных разговоров казалось, что все другие говорят вяло, как-то размазывают свою мысль, тогда как Герцен передавал ее всегда сжато, рельефно и блестяще; она сверкала, точно молния»19. Воспоминания Г. Н. Вырубова создают образ Герцена как неподражаемого рассказчика и идеального собеседника:

«Он не ораторствовал, не слушая партнера, как это делают многие: он, напротив того, вызывал возражения, внимательно выслушивал и с необыкновенной быстротой умел всегда облечь в изящную форму меткий ответ. Остроты, неожиданные сравнения, анекдоты, афоризмы, подчас парадоксы, расточал он в разговоре вовсе не с целью удивить или ошеломить противника, а для того, чтобы ярче и очевиднее представить то положение, которое он принимал за истину»20.

Сочетание интеллекта, остроумия, умения вести полемику позволило создать образ «блестящего» Герцена, привлекавшего внимание, и соответственно имевшего возможность стать одним из героев русской интеллигенции. Метафора «блестящий» наиболее часто использовалась людьми 1830–40-х гг. при характеристике Герцена: «блестящие способности», «блестящий», «блеск и остроумие», «его блестящая речь играла и искрилась»21; «кипучая живость и блеск»; «Герцен, блестящий, полный огня, всегда увлекающийся в крайности, но одаренный большим художественным талантом и неистощимым остроумием»22. В связи с этим, интересно отметить сравнение Герцена с солнцем, оживляющим и меняющим все при своем приходе (Н. А. Тучкова-Огарева), а также сравнение Герцена с колокольчиком, которое в свете издания им «Колокола» выглядит особенно примечательно: «Всегда заливался и звонил, как колокольчик. В этом серебряном звоне было столько силы, блеска, ума, иронии, знаний, что он никогда не мог надоесть»23.

Качества, которые отмечали в Герцене современники, создавали впечатление живого, подвижного, энергичного человека: «лицо одушевлено необыкновенным блеском и живостью карих остроумных глаз»24, «пылкий и остроумный». В мемуарах находим такие словамаркеры как: «блестящие, живые, большие, проницательные серые глаза», «подвижные манеры», «по живости натуры долго не мог усидеть на месте», «необыкновенною живостью характера оживлял всех». Можно предположить, что их появление связано не только с отражением индивидуальности Герцена, но и особой семантической связью понятий «жизнь» и «мысль» для русских интеллектуалов.

Образ Герцена в сознании современников порой соединялся с образом Чацкого из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума». Сравним характеристику, данную Чацкому, с приведенными выше: «Чацкий не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием. У него есть и сердце, и притом он безукоризненно честен. Словом – это человек не только умный, но и развитой, с чувством, или, как рекомендует его горничная Лиза, “он чувствителен, и весел, и остер”»25. И. А. Гончаров в статье «Мильон терзаний» писал:

«Много можно бы привести Чацких – являвшихся на очередной смене эпох и поколений – в борьбах за идею, за дело, за правду, за успех, за новый порядок, на всех ступенях, во всех слоях русской жизни и труда – громких, великих дел и скромных кабинетных подвигов. О многих из них хранится свежее предание, других мы видели и знали, а иные еще продолжают борьбу... Оставя политические заблуждения Герцена, где он вышел из роли нормального героя, из роли Чацкого, этого с головы до ног русского человека, – вспомним его стрелы, бросаемые в разные темные, отдаленные углы России, где они находили виноватого. В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого»26.

Сравнение Герцена с Чацким отнюдь не случайно и было обусловлено не только чертами личности Герцена, но и особой ролью литературы в русском обществе XIX в., которая создавала образцы поведения, примеры для подражания, формировала общественное мнение и часто определяла восприятие эпохи. Реальные люди и герои литературных произведений настолько тесно переплелись, что Д. Н. Овсянико-Куликовский в начале ХХ в. написал «Историю русской интеллигенции», прослеживая изменения в общественном сознании по произведениям русской литературы, выделяя соответствующие интеллигентские типы. Часто и современные исследователи русской интеллигенции не отделяют ее от литературных героев.

В 1830–1840-х гг. «мысль и чувство» являлись ключевыми компонентами самоидентификации формирующейся русской интеллигенции, что не могло не отразиться на содержании образа Герцена в воспоминаниях его современников. В этом можно увидеть и результат влияния философии Просвещения, так как для просветительства XVIII в. были также характерны два художественных метода: «интеллектуальный» и «сентиментальный», которые уравновешивали друг друга. В соединении мысли и чувства как двух важнейших категорий для русской интеллигенции прослеживается и влияние Вольтера, подтверждая сохранение просветительской парадигмы в сознании интеллигенции XIX в. Вспомним известные строки Вольтера: «Мы знаем достоверно, что существуем, чувствуем, мыслим». Не случайно современники Герцена называли его «Вольтером XIX столетия», «русским Вольтером»27.

Итак, образ Герцена в мемуарах «замечательного поколения» 1830– 40-х гг. воплотил основные качества интеллигента: критическую мысль и чувство. Для Анненкова Герцен воплощал собой тип первоклассного русского писателя и мыслителя, строгого учителя и нравственного проповедника. Мемуары запечатлели образ блестящего интеллектуала, неспособного мириться с окружавшей его действительностью, искавшего выход в страстных спорах кружков, в публицистической деятельности, и вынужденного оставить Россию в поисках свободы. Вспоминая о Герцене, представители поколения 1830–40-х гг. создали блестящий автообраз своей эпохи, своего поколения, проявившего себя в насыщенной интеллектуальной деятельности и горячности чувств, несмотря на «холод» николаевского царствования. Герцен для людей 1830–40-х гг. стал той фигурой памяти, которая противопоставлялась «рассудочной» и «нигилистической» эпохе 1860-х гг. и использовалась в символической борьбе за «новые» поколения и место в сознании потомков.

Успешность закрепления в исторической памяти образа «блестящей» эпохи, представленной, в том числе, и Герценом, подтверждают мемуары следующих поколений русской интеллигенции. Для многих мемуаристов второй половины XIX в. «эпоха Герцена» стала точкой отсчета и «мерилом» собственной биографии. П. В. Быков писал:

Мне посчастливилось, одаренному долголетием и родившемуся в блестящую, как принято считать, эпоху нашей общественности, сороковые годы (здесь и далее курсив наш. – Н. Р., Т. С.), застать отголоски того подъемного настроения, которым молодежь и лучшие люди этой эпохи, видевшие, прежде всего, благо страны в освобождении народа от крепостного рабства и капиталистического произвола. Тогдашняя литература, как известно, ярко отражала на себе боевой подъем, проникнутый представлением о подвиге, завещанном движением декабристов. И дышалось тогда вольно и легко пишущему человеку, несмотря на трудность материальной борьбы, тернистость пути писателя и цензурный гнет. Эпоха эта дала нам своих лучших представителей в лице Герцена, Лаврова, Чернышевского, Грановского, Бакунина, Некрасова, Достоевского, Гончарова, Тургенева, Писемского, Добролюбова, Белинского, Писарева и других28.

В числе приемов, использовавшихся мемуаристами второй половины XIX в., было сопоставление образа Герцена с типологическими характеристиками разных поколений русских интеллектуалов. Поколенческие градации истории культуры были одним из распространенных способов фиксации исторической памяти как в мемуарах, так и в публицистике и литературной критике XIX в. Определение поколенческой принадлежности Герцена отражало поколенческую, сословную и социокультурную идентичность авторов мемуарных текстов, их оценку жизни и творчества разных поколений русской интеллигенции.

Для младшего современника П. Д. Боборыкина (р. 1836 г.) Герцен (р. 1812 г.) воплощал черты предшествующего (старшего) поколения русских интеллигентов, при этом 1830–40-е гг. соединялись в памяти как один период истории русской культуры. Важно, что мемуарист видел в Герцене, в отличие от И. С. Тургенева, не представителя поколения «отцов», а «старшего собрата, с такой живостью и прямотой всех проявлений его ума, души, юмора, какая является только в беседе с близким единомышленником...»29. В своих воспоминаниях Боборыкин называл Герцена то «москвичом 1830-х гг.», то «москвичом 1840-х гг.». В очерке, посвященном русским политическим эмигрантам он пишет:

Герцен! Нет личности и фигуры в нелегальном мире русской интеллигенции более яркой и даровитой, чем этот москвич 30-х годов, сочетавший в себе все самые выдающиеся свойства великорусской натуры... На всем моем долгом веку я не встречал русского эмигранта, который по прошествии более двадцати лет жизни на чужбине (и так полной всяких испытаний и воздействий окружающей среды) остался бы столь ярким образцом московской интеллигенции на барско-московской почве... По-французски он говорил бойко, так же как и писал; но мы и тогда находили, что он все-таки остался в своем произношении и манере говорить москвичом 40-х годов, другими словами: он произносил по-французски, а думал по-русски30.

В этом случае идентификация с определенной эпохой, поколением проявляет значимость и культурно-национальной идентификации, одной из «вечных» проблем русской интеллигенции. Образ Герцена позволяет утвердить мысль о «русскости» интеллигенции, национальной идентичности, заложенной еще в эпоху ее формирования. Интересно, что понятие «русский» соединялось с понятием «москвич», отражая сложившуюся традицию противопоставления Москвы и Петербурга в осмыслении национальных и европейских компонентов русской культуры. Москва являлась в общественном сознании воплощением традиционной русской культуры, национального начала – в противоположность Петербургу как воплощению начала европейского. С другой стороны, противопоставление Москвы Петербургу связано с официальным характером последнего, что выражает сравнение Н. В. Станкевича: «Москва – идея, Петербург – форма; здесь – жизнь, там движение – явление жизни; здесь – любовь и дружба, там – истинное почтение, с которым не имеют чести быть и т.д.»31. Причем сам Герцен внес вклад в формирование представлений о характере взаимоотношений Москвы и Петербурга. П. В. Анненков писал в своих воспоминаниях:

Когда я познакомился с Г<ерценом>, он нам читал только что написанную им известную остроумную параллель между Москвой и Петербургом. Сопоставляя упорство Москвы в сохранении всяческих, почтенных и непочтенных, своих особенностей с развязностью Петербурга, не признающего важности ни в чем на свете, кроме разве приказания, полученного из надлежащего источника, Г<ерцен> все-таки не мог скрыть, несмотря на все свои юмористические и саркастические выходки, жертвой которых были в равной степени обе столицы наши, своего тайного благорасположения к одной, старейшей из них, – благорасположения, от которого он не освободился и в период заграничной эмиграции. Да он и не старался от него освободиться, а, напротив, как будто сберегал в себе это чувство32.

Однако вопрос о «русскости» Герцена неоднозначно решался современниками и по-разному интерпретировался его последователями и идейными врагами. Для его последователей утрированная «русскость» являлась основанием для «отсчета родства» русской интеллигенции с Герценом, а его «европейскость», «западничество» выступали свидетельством приобщенности русского образованного общества к достижениям европейской культуры и общественной мысли. Для идейных оппонентов важно было продемонстрировать «чуждость» Герцена русской жизни, его оторванность от русской культуры. Достаточно ярко миф «о русскости» Герцена воплощен в одном из очерков сибирского публициста, «шестидесятника» Н. М. Ядринцева, написанном в 1891 г.:

Здесь бывал блестящий и остроумный Г. [ерцен], представитель 40-х годов, человек с европейским воспитанием, знакомый с общественной жизнью во всех концах Европы, изъездивший ее вдоль и поперек, человек европейских культурных влечений, но чисто русского характера. В нем было соединение русского барина с привычками европейского сибарита, с эстетическим отношением к цивилизации. Русская любовь к народу была окрашена западничеством. Он изучал европейскую философию, но взял из нее только положительную сторону, что было свойством его трезвого ума, не зараженного мистицизмом и немецкими абстракциями. С едким русским юмором и наблюдательностью, он был склонен к сатире и сарказму, и в то же время не было человека более способного к увлечению и мечтательности. В этой натуре, чисто художественной, было сочетание старого романтизма, нового идеализма рядом с рефлексией, с глубоко затаенной русской грустью и разъедающим скептицизмом33.

Таким образом, Герцен мог восприниматься и как тип русского европейца, воплощая европейскую культурную ориентацию русской интеллигенции. Как писал Г. Федотов:

Петровская реформа действительно вывела Россию на мировые просторы, поставив ее на перекрестке всех великих культур Запада, и создала породу русских европейцев. Их отличает, прежде всего, свобода и широта духа – отличает их не только от москвичей, но и от настоящих западных европейцев. В течение долгого времени Европа как целое жила более реальной жизнью на берегах Невы или Москва-реки, чем на берегах Сены, Темзы или Шпрее. <...> Русский европеец был дома везде34.

Европейцем называет Герцена в своих воспоминаниях П. Д. Боборыкин: «В нем и тогда чувствовался всего более и общечеловек и европеец, который сам пережил и перестрадал все “проклятые” вопросы XIX в. и поднялся над всем тем, чем удовлетворялось большинство его сверстников»35. Рассуждая о «душевном складе» Герцена, «манере говорить и держать себя в обществе», Боборыкин отмечал его близость с «москвичем почти той же эпохи» К. Д. Кавелиным. Он даже утверждал, что они легко могли сойти за родных даже по наружности36.

Заметим, что сравнение с другими «героями» русской общественной и литературной жизни было характерным приемом при конструировании образа Герцена в мемуарной литературе XIX в. Для Боборыкина «зеркалами», в которых наиболее ярко отражались черты личности Герцена, стали образы его современников (И. С. Тургенева, Н. П. Огарева, Н. Г. Чернышевского и др.). Такие сопоставления предпринимались, чтобы показать масштаб личности Герцена, определить его значение для истории русской интеллигенции и общественной мысли:

Но и тогда, каким я находил Герцена как сына своей эпохи, как писателя и общественного деятеля второй половины XIX в., он выдержал бы сравнение с кем угодно из выдающихся людей в России и за границей, с какими меня сталкивала жизнь до той эпохи. Герцен был и тогда, в сущности, всех интереснее, блестящее и живее, горячее, отзывчивее на все крупные вопросы не одной своей родины, но и всего человечества37.

Типична для мемуаристики об изучаемой эпохе фраза из «Записок революционера» П. А. Кропоткина (р. 1842 г.): «Годы 1857–1861 были, как известно, эпохой умственного пробуждения России. Все то, о чем поколение, представленное в литературе Тургеневым, Герценом, Бакуниным, Огаревым, Толстым, Достоевским, Григоровичем, Островским и Некрасовым, говорило шепотом, в дружеской беседе, начинало теперь проникать в печать»38. В мемуаристике о второй половине 1850-х гг. Герцен наделяется статусом символа эпохи, его публицистическая и издательская деятельность интерпретировалась как симптом «нового» времени, знак перемен, происходивших в общественно-политической жизни империи. В мемуарном дискурсе об «эпохе обновления» Герцен становится фигурой памяти о начальном этапе реформирования страны для большинства мемуаристов, вне зависимости от их возраста, пола, общественно-политических симпатий. Он номинируется одновременно, как идеолог и ярчайший представитель новых людей.

Описывая вторую половину 1850-х гг. как начало «долголетней, смутной, горестной» эпохи, известный русский консерватор В. П. Мещерский (р. 1839 г.) писал: «Это новое, смешно вспомнить, был Герцен... Явился новый страх – Герцен; явилась новая служебная совесть – Герцен; явился новый идеал – Герцен»39. Ассоциативная связь периода подготовки либеральных реформ с Герценом у внука Карамзина настолько сильна, что весь этот период времени он отождествлял с Герценом, именуя «эпохой Герценского террора»40. Попутно заметим, что многократное повторение слова «эпоха» в текстовых фрагментах воспоминаний Мещерского, посвященных Герцену, подчеркивает, вне зависимости от стремлений автора, признание исторического значения «лондонского изгнанника», мифологизацию его образа, равно как и уподобление герценовской публицистики проповедям, упоминания о ее многочисленных читателях, в том числе, юнкерах, чиновниках, высокопоставленных сановниках. Герцен для убежденного консерватора Мещерского был лишь начальным звеном в числе многочисленных творцов «дерзостной крамолы». Причем, к концу 1870-х гг. Герцен уже стал «воспоминанием о чем-то детском» в сравнении с авторами многочисленных манифестов, судебных приговоров, которые разбрасывались в столице и провинции. Таким образом, Мещерский, как и его идейный оппонент – Ленин, как и многочисленные интерпретаторы ленинского наследия, включал Герцена в общую канву русского революционного движения и акцентировал преемственность этого движения.

Для либеральной и народнической молодежи 1860-х гг. имя Герцена становится идентификационным символом их поколения, своеобразным паролем, позволяющим различать «своих» и «чужих». Обратимся к воспоминаниям литературного критика А. М. Скабичевского (р. 1838 г.): «Вместо того, чтобы ухаживать за барышнями, молодые люди взапуски пустились развивать их посредством умных разговоров и чтения передовых мыслителей – русских и европейских. После первых же двух-трех приветствий у молодых людей появились уже на языке имена: Белинский, Грановский, Герцен»41. П. А. Кропоткин так вспоминал о своем юношеском преклонении перед герценовским «словом»:

А я почти с молитвенным благоговением глядел на напечатанный на обложке “Полярной звезды” медальон с изображением голов повешенных декабристов – Бестужева, Каховского, Пестеля, Рылеева и Муравьева-Апостола. Красота и сила творений Герцена, мощность размаха его мыслей, его глубокая любовь к России охватили меня. Я читал и перечитывал эти страницы, блещущие умом и проникнутые глубоким чувством. Тургенев правду сказал, что Герцен писал слезами и кровью, что с тех пор у нас никто так не писал42.

Анализ мемуаров позволяет утверждать, что чтение произведений Герцена было одним из показателей принадлежности к субкультуре учащейся молодежи 1850–1860-х гг. Земский статистик И. М. Красноперов, поступивший в Казанский университет в 1862 г., упоминает о том, что на собраниях популярного в студенческой среде историко-филологического кружка читали и обсуждали статьи «полузапрещенного» герценовского «Колокола»43. Историк М. В. Голицын, ставший студентом Московского университета в 1865 г., когда политическая активность студенческой молодежи пошла на спад, тем не менее, вспоминал:

Что касается до политики, то надо сказать, что эпоха моего вступления в университет была совершенно спокойною в этом отношении, но в нашей среде живы были традиции прошлого, предания о волнениях и смутах, происходивших как в самих стенах университета, так и вне их. Многое говорилось об этом между нами, многое передавалось от курса к курсу, как передавались из рук в руки запрещенные плоды – произведения Герцена и других44.

Своеобразным показателем «разночинности» формировавшейся русской интеллигенции является различная сословная идентификация Герцена мемуаристами. Боборыкин зафиксировал двойственную сословную идентичность Герцена – «русский барин-интеллигент», переводя сословную идентификацию в социокультурную: «Это барство, в лучшем культурном смысле, сейчас же чувствовалось – барство натуры, образования и всей духовной повадки»45. Отмечалось сочетание в Герцене аристократических и демократических социокультурных характеристик: «Тип русского человека, Герцен производил впечатление истого русского дворянина, вскормленного роскошью крепостной среды; демократ по убеждениям, он был истинным аристократом по манерам, вкусам, воспитанию»46. С. Д. Шереметев (р. 1844 г.), подчеркивая аристократизм Герцена, даже называл его главой «теневого» правительства, во многом определявшего реформаторскую деятельность власти:

С 1857 г. за рубежом России ударили в набат, “зову живых” – возгласили при звоне колоколов Герцена. Отныне нет тайн для подспудного правительства в Лондоне, и настоящее правительство прислушивается к этому “Колоколу”, направляется им и зачитывается им. Заслужить одобрение Герцена, удостоиться похвалы в его газете – это заветная мечта преобразователей... Герцен – человек большого ума, больших дарований. Это – сила, которую вовремя не сумели привлечь к правительству, его – по духу и приемам аристократа, по крови потомка родовитого колена Яковлевых, ирониею судьбы искусственно отброшенного в ряды врагов правительства47.

Мемуары Шереметева указывают на то, что образ Герцена соотносился не только с русской родовой аристократией, но и с образом власти эпохи реформ. С одной стороны, Герцен номинировался как «властитель дум», в том числе и «команды чиновников-реформаторов», с другой – драма власти и самого Герцена в том, что он «случайно» («волей судьбы») оказался в оппозиции власти, не на «том берегу».

Поколенческая, сословная идентификация «через Герцена» тесно переплеталась с идейно-политической. Проиллюстрируем это на примере довольно типичных в этом смысле мемуаров студента столичного университета конца 1850-х – начала 1860-х гг. В. Сорокина:

Само собою разумеется, что в то наиболее либеральное время в жизни русского общества, характер и наших кружков (речь идет о студенческих кружках. – Н. Р., Т. С.) был по преимуществу либеральный. Столь популярный тогда “Колокол” Герцена, равно как и все другие заграничные издания этого писателя, читались на наших собраниях с особенным усердием и вниманием, и затем, далеко за полночь, обсуждались со всем пылом и задором молодости48.

Примечательна рефлексия 17-летнего С. Д. Шереметева, будущего историка, по поводу своей идеологической идентификации:

Это было время появления “Что делать?” Чернышевского и “Отцов и детей” Тургенева, и тип Базарова был очень всем известен... Странное и сложное время, когда мысли и понятия еще бродили, когда молодые увлечения еще не вполне установились и чувствовали какое-то оживление либерализма... Я стоял на перепутье между Герценом и Огаревым, подкупавшими талантом и остроумием; Хомяковым, пленившим меня стройностью мысли и художественным своим стихом... От Хомякова переход к Константину Аксакову не труден, но когда я поддался течению и доверчиво пошел за Иваном Аксаковым, то сразу был остановлен звучавшей неверной нотой: Герцен взял эту ноту в польском вопросе, И. Аксаков – в дворянском. Я был совершенно отрезвлен49.

Заметим, что определение идейной принадлежности самого Герцена – вопрос, вызывавший наибольшие разночтения у современников и решавшийся, естественно, в зависимости от собственных убеждений мемуаристов и от времени, при характеристике которого актуализировался образ Герцена. Диапазон номинаций идеологических пристрастий Герцена достаточно широк: от либерала до революционера, от убежденного западника до сторонника русского общинного социализма.

Для поколения 1880-х гг. имя Герцена продолжало служить основанием для идентификации представителей общественного движения, интеллигенции. А. В. Тыркова-Вильямс (р. 1869 г.) отмечает, что П. Б. Струве сравнивали с Герценом, говорили, что «как “Колокол” подготовлял реформы 60-х гг., так “Освобождение” расчищает путь для реформ конституционных. Все это придавало Струве большой авторитет, создавало ему популярность»50. Восприятие имени Герцена как символа интеллигенции подтверждают и воспоминания А. В. Амфитеатрова, относившего себя к поколению «восьмидесятников»:

Есть имена, сами за себя говорящие, настолько выразительно, что прибавление к ним какого бы то ни было профессионального определения не только не поясняет их, но как-то даже затемняет, принижает, умаляет, суживает, почти опошляет их истинное значение. Поэт Пушкин, беллетрист Тургенев, публицист Герцен, профессор истории Грановский странно звучат в ухе русского человека ... Имена эти стали для интеллигентных масс символами своих идей настолько полно и прочно, что попытка еще добавочно разъяснять их эпитетами и определениями уже излишня и даже как будто оскорбительна51.

Даже портрет Герцена мог восприниматься как легко прочитываемый в русском обществе знак политических убеждений и определенной идентичности. Тот же Амфитеатров вспоминал, что у одного сотрудника газеты в 1880-е гг. над письменным столом висел портрет Герцена, причем характеризует его: «Человек весьма либеральный, почитавший себя “красным”»52. Смешение названий идейно-политических направлений не случайно, так как в процессе формирования идентичности интеллигенции важна не столько принадлежность к определенному политическому течению, сколько к определенной традиции, имеющей в основании «мысль и чувство». Поэтому и крупнейший русский мыслитель Н. А. Бердяев, определяя свою принадлежность к русской интеллигенции, использовал те же идентификационные основания, подчеркивая общность представителей интеллигенции, несмотря на мировоззренческие различия. В философской автобиографии Бердяев писал:

Несмотря на западный во мне элемент, я чувствую себя принадлежащим к русской интеллигенции, искавшей правду. Я наследую традицию славянофилов и западников. Чаадаева и Хомякова, Герцена и Белинского, даже Бакунина и Чернышевского, несмотря на различие миросозерцаний, и более всего Достоевского и Л. Толстого, Вл. Соловьева и Н. Федорова. Я русский мыслитель и писатель53.

Принадлежность к интеллигенции определяется Бердяевым как принадлежность к кругу лиц, воплощающих интеллигентскую традицию, являющихся символами русской интеллигенции. Примечательно, что в очередной раз имена литературных героев оказываются связанными с реальными людьми в рамках идентичности интеллигенции. Имена Ивана Карамазова, Версилова, Ставрогина, князя Андрея Болконского, Чацкого, Онегина, Печорина выстраиваются Бердяевым в одну линию, историю русской интеллигенции и историю своей жизни, подчеркивая мотив скитальчества, одиночества как характерный для русского интеллигента. Но для Бердяева самоидентификация проявляется в осознании связи с «Чаадаевым, с некоторыми славянофилами, с Герценом, даже с Бакуниным и русскими нигилистами, с самим Л. Толстым, с Вл. Соловьевым. Как и многие из этих людей, я вышел из дворянской среды и порвал с ней»54.

***

Имя Герцена является знаковым в истории русской интеллигенции. Можно говорить о «присвоении»/«отторжении» Герцена разными поколениями и разными идейными течениями русских интеллектуалов. Герцен стал идентификационным символом формирующейся русской интеллигенции как социокультурной группы, утверждавшей свой статус в социуме, создающей свою мифологию, определявшей свои мировоззренческие истоки и приоритеты, поведенческие образцы. Современники Герцена – представители поколения 1830–1840-х гг. основное внимание акцентировали на интеллектуальных и коммуникативных характеристиках «героя своего поколения» и таким образом выдвигали на первый план социокультурную идентификацию «через Герцена».

Для авторов, причислявших себя к поколению «шестидесятников», в образе Герцена на первый план выдвигались общественно-политическая и цивилизационная ориентация «лондонского изгнанника», его взаимоотношения с властью. Расширение спектра социальных ролей Герцена свидетельствовало, с одной стороны, об актуализации новых идентификационных оснований для интеллигенции, как уже сложившейся социальной группы, находившейся на стадии «самоописания», претендующей на особое место в модернизирующейся российской империи. С другой стороны, новые черты в образе Герцена были обусловлены фактом его усиливающего отчуждения от реалий общественно-политической и культурной жизни Российской империи. Для представителей поколения 1880-х гг., не имевших опыта непосредственного общения с Александром Ивановичем и лишь в самых общих чертах знакомых с его идеями (в силу цензурных запретов на публикацию его произведений), имя Герцена стало знаком оппозиционности власти, личной независимости и активной гражданской позиции.

Образ Герцена в мемуарной литературе XIX в. нашел продолжение в ХХ веке, имя Герцена служило аргументом в идейных спорах и оставалось знаковым для русской интеллигенции. Противоречивый образ Герцена отразил все противоречия русской общественной жизни, трудности идентификационных исканий русского общества, и стал одним из оснований для самоидентификации русской интеллигенции XIX–XX вв.


БИБЛИОГРАФИЯ
  • Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих / Вступ. ст., сост., подгот. текста и коммент. А. И. Рейтблата. М.: НЛО, 2004. Т. 1. 584 с.
  • Анненков П. В. Замечательное десятилетие // Герцен в воспоминаниях современников / Сост., вступит. статья и коммент. В. А. Путинцева. М.: Гослитиздат, 1956.
  • Анненков П. В. Литературные воспоминания. М.: Правда, 1989. 688 с.
  • Базилева З. П. «Колокол» Герцена (1857–1867 гг.). М.: ОГИЗ, 1949. 294 с.
  • Бердяев Н. А. Самопознание. Опыт философской автобиографии. М.: Книга, 1991.
  • Берлин И. Александр Герцен и его мемуары // Вопросы литературы. 2000. No 2.
  • Боборыкин П. Д. За полвека. Воспоминания. М.: Захаров, 2003. 688 с.
  • Бушканец Е. Г. Добролюбов и Герцен // Проблемы изучения Герцена. М.: Изд-во АН СССР, 1963.
  • Быков П. В. Силуэты далекого прошлого. М.-Л.: Земля и фабрика, 1930. 237 с.
  • Ветринский Ч. [Чешихин В. Е.] Герцен. СПб.: Труд, 1908. 532 с.
  • Видуэцкая И. П. Лесков о Герцене // Проблемы изучения Герцена. М.: Изд-во АН СССР, 1963. С. 293–299.
  • Володин А. И. Герцен. М.: Мысль, 1970. 216 с.
  • Вырубов Г. Н. Революционные воспоминания // Герцен в воспоминаниях современников / Сост., вступит. статья и коммент. В. А. Путинцева. М.: Гослитиздат, 1956.
  • Герцен А. И. Капризы и раздумье // Герцен А. И. Собрание сочинений в 30-ти т. М., 1954. Т. 2.
  • Голицын М. В. Московский университет в 60-х годах // Голос минувшего. 1917. No 11–12.
  • Гончаров И. А. Мильон терзаний // Собр. соч.: В 8 т. М.: Худож. литература, 1980.
  • Громова Л. П. А. И. Герцен и русская журналистика его времени. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского университета, 1994. 156 с.
  • Дрыжакова Е. Герцен на Западе в лабиринте надежд, славы и отречений. СПб.: Академический проект, 1999. 299 с. (Современная западная русистика. Т. 21).
  • Живов В. Апология Герцена в феноменологическом исполнении («Философское мировоззрение Герцена» Г. Г. Шпета) // НЛО. 2005. No 71 [Электронный ресурс]. – URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2005/71/zhi8.html
  • Келли А. Был ли Герцен либералом? // НЛО. 2002. No 58 [Электронный ресурс]. – URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2002/58/kell.html
  • Красноперов И. М. Записки разночинца. М.-Л.: Молодая гвардия, 1924. 152 с.
  • Кропоткин П. А. Записки революционера. М.: Мысль, 1990. 526 с.
  • Мещерский В. П. Воспоминания. М.: Захаров, 2003. 864 с.
  • Панаев И. И. Литературные воспоминания // Герцен в воспоминаниях современников / Сост., вступит. статья и коммент. В. А. Путинцева. М.: Гослитиздат, 1956.
  • Панаева А.Я. Воспоминания // Герцен в воспоминаниях современников / Сост., вступит. статья и коммент. В. А. Путинцева. М.: Гослитиздат, 1956.
  • Паперно И. Советский опыт, автобиографическое письмо и историческое сознание: Гинзбург, Герцен, Гегель // НЛО. 2004. No 68 [Электронный ресурс]. – URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2004/68/pap5.html
  • Перкаль М. К. Отклики русской печати на смерть А. И. Герцена // Общественная мысль в России XIX в. Л.: Наука, 1986.
  • Пирумова Н. М. Александр Герцен – революционер, мыслитель, человек. М.: Мысль, 1989. 256 с.
  • Порох И. В. Герцен и Чернышевский. Саратов: Кн. изд-во, 1963. 212 с.
  • Пустарнаков В. Ф. Философия Просвещения в России и во Франции: опыт сравнительного анализа. М.: ИФ РАН, 2002. 341 с.
  • Романович-Славатинский А. В. Моя жизнь и академическая деятельность // Герцен в воспоминаниях современников / Сост., вступит. статья и коммент. В. А. Путинцева. М.: Гослитиздат, 1956.
  • Романович-Славатинский А. В. Моя жизнь и академическая деятельность // Вестник Европы. 1903. No 3.
  • Скабичевский А. М. Литературные воспоминания. М.: Аграф, 2001. 432 с.
  • Смирнова Е. А. Герцен и Гоголь // Проблемы изучения Герцена. М. Издательство АН СССР, 1963.
  • Сорокин В. Воспоминания старого студента // Русская старина. 1888. No 12.
  • Станкевич Н. В. Избранное / Сост., вступ. статья и примеч. Г. Г. Елизаветиной. М.: Советская Россия, 1982. 256 с.
  • Туманинов В. А. А. И. Герцен и русская общественно-литературная мысль XIX в. СПб.: Наука, 1994. 217 с.
  • Тыркова-Вильямс А. В. Воспоминания. То, чего больше не будет. М.: Слово, 1998. 556 с.
  • Федосеева Е. П. Из истории борьбы самодержавия с изданиями Герцена // Литературное наследство. Т. 63. М., 1956.
  • Федотов Г. П. Письма о русской культуре // Федотов Г. П. Судьба и грехи России: В 2 т. Т. 2. СПб.: София, 1992.
  • Хестанов Р. Александр Герцен: Импровизация против доктрины. М.: Дом интеллектуальной книги, 2001. 344 с.
  • Шемереметев С. Д. Мемуары графа С. Д. Шереметева. Т. 1 / Сост., подгот. текста и прим. Л. И. Шохина. Изд. 2-е, испр. М.: Индрик, 2004. 736 с.
  • Чичерин Б. Н. Воспоминания // Русские мемуары. Избранные страницы. 1826–1856. М.: Правда, 1990.
  • Эйдельман Н. Я. Герцен против самодержавия: Секретная политическая история России XVIII–XIX вв. и Вольная печать. М.: Мысль, 1984. 367 с.
  • Эйдельман Н. Я. Герценовский «Колокол». М.: Учпедгиз, 1963. 104 с.
  • Эйдельман Н. Я. К истории лондонской встречи Чернышевского с Герценом (Дарственная надпись на книге «Эстетические отношения искусства к действительности») // Революционная ситуация в России в 1859–1861 гг.: Чернышевский и его эпоха. М.: Наука, 1979.
  • Ядринцев Н. М. Ночь в «Avenue de L'Opera» // Литературное наследство Сибири. Т. 4. Новосибирск: Западно-Сибирское книжное издательство, 1979.


  1. Ветринский [Чешихин]. 1908. С. V–VI. 

  2. Базилева. 1949. С. 6. 

  3. Перкаль. 1986. С. 108–126. 

  4. Туманинов. 1994. С. 59–61. 

  5. См. напр.: Порох. 1963; Видуэцкая. 1963. С. 300–320; Бушканец. 1963. С. 280– 292; Смирнова. 1963.С. 293–299; Эйдельман. 1979. С. 110–118 и др. 

  6. См. напр.: Володин. 1970; Пирумова. 1989; Дрыжакова. 1999 и др. 

  7. Федосеева. 1956; Эйдельман. 1963, 1984 и др. 

  8. Громова. 1994. С. 92–103. 

  9. Берлин. 2000. С. 111–142. 

  10. Хестанов. 2001. 

  11. Там же. С. 27. 

  12. Там же. С. 18–19. 

  13. Живов. 2005. С. 166–174. 

  14. Паперно. 2004. 

  15. Келли. 2002. 

  16. Панаев. 1956. С. 95. 

  17. Герцен. 1954. С. 49. 

  18. Анненков. 1956. С. 128. 

  19. Панаева. 1956. С. 122, 126. 

  20. Вырубов. 1956. С. 287. 

  21. Панаев. 1956. С. 101. 

  22. Чичерин. 1990. С. 193. 

  23. Панаев. 1956. С. 101. 

  24. Там же. С. 114. 

  25. Гончаров. 1980. Т. 8. С. 24. 

  26. Там же. С. 44. 

  27. Образ Герцена в мемуарах современников подтверждает наблюдение В. Ф. Пустарнакова о том, что «просветительский рационализм пронизан чувствами, страстями, интересами деятелей, стремившихся к коренным преобразованиям всех сфер жизни общества». Пустарнаков. 2002. С. 82. 

  28. Быков. 1930. С. 3. 

  29. Боборыкин. 2003. С. 550. 

  30. Там же. С. 635, 637. 

  31. Станкевич. 1982. С. 87. 

  32. Анненков. 1989. С. 192. 

  33. Ядринцев. 1979. С. 229. 

  34. Федотов. 1992. С. 178. 

  35. Боборыкин. 2003. С. 558–559. 

  36. Там же. С. 546; 636. 

  37. Там же. С. 558–559. 

  38. Кропоткин. 1990. С. 124. 

  39. Мещерский. 2003. С. 47. 

  40. Там же. С. 48. 

  41. Скабичевский. 2001. С. 201. 

  42. Кропоткин. 1990. С. 125. 

  43. Красноперов. 1924. С. 73. 

  44. Голицын. 1917. С. 179–180. 

  45. Боборыкин. 2003. С. 546. 

  46. Романович-Славатинский. 1903. С. 205–206. 

  47. Шереметев. 2004. С. 145. 

  48. Сорокин. 1888. С. 619. 

  49. Шереметева. 2004. С. 192. 

  50. Тыркова-Вильямс. 1998. С. 350. 

  51. Амфитеатров. 2004. С. 36–37. 

  52. Там же. С. 450. 

  53. Бердяев. 1991. С. 11. 

  54. Там же. С. 40.